(из письма А.П. Керн, 13 – 14 августа 1825 года)
Я без ума от Нетти. Она наивна, а вы нет. Отчего вы не наивны?… если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности – в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю – у ваших ног.
(из письма А.П. Керн, 28 августа 1825 года)
Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению… и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку!..
По крайней мере могила моя будет живым упреком, и ты бы мог написать на ней приятную и полезную эпитафию.
(из письма П.А. Вяземскому, 15 сентября 1825 года)
Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен.
……
Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне, как к преступнику; я надеялся на Сибирь или на крепость, как на средство к восстановлению чести.
……
Я умоляю ваше величество разрешить мне пребывание в одной из наших столиц или же назначить мне какую-нибудь местность в Европе, где я мог бы позаботиться о своем здоровье.
(из письма императору Александру I, июль-сентябрь 1825 года)
Горчаков доставит тебе мое письмо… Он ужасно высох – впрочем, так и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше.
(из письма П.А. Вяземскому, сентябрь 1825 года)
Милый мой, посидим у моря, подождем погоды; я не умру; это невозможно; бог не захочет, чтоб "Годунов" со мною уничтожился.
(из письма В.А. Жуковскому, 6 октября 1825 года)
Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!..
Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию – навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!
(из письма П.А. Вяземскому, 7 ноября 1825 года)
(из письма АЛ. Дельвигу, ноябрь 1825 года)
Милый, мне надоело тебе писать… Ты умен, о чем ни заговори – а я перед тобою дурак дураком. Условимся, пиши мне и не жди ответов.
……
Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо… Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением.
… Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе.
Писать свои мемуары заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно.
(из письма ПЛ. Вяземскому, ноябрь 1825 года)