– Давайте, могу! Вот они – деньги.

Но кто-то присел к клавикордам и заиграл ритурнель, довольно печальную. Все переглянулись, точно был заговор, и расступились. Пушкин увидел, что на диване сидит офицер в красной феске на голове и ярком молдаванском плаще; перед ним на пол с дивана спускалась огромная траурная шаль. Все это, как оказалось потом, певец прихватил по дороге. За ритурнелью раздались и звуки печального красивого голоса:

Гляжу, как безумный, на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль…

От группы молодых людей тогда отделились еще два человека и принялись очень искусно, легко, едва намечая движения, мимически изображать эту историю страстной и несчастной любви.

Слух о том, что «Черную шаль» в Москве исполняли на сцене, дошел до Могилева недавно. Мимический аккомпанемент родился в тот вечер как импровизация. А самая музыка Верстовского показалась всем вдвое прелестней оттого, что ее слушали в присутствии Пушкина. Певец исполнял мелодию с чувством и страстью, а когда прозвучали слова:

С главы ее мертвой сняв черную шаль,
Отер я безмолвно кровавую сталь, –

и молоденький мим действительно отер о нее с трагическим видом свою острую саблю, – раздались рукоплескания.

Так были карты отставлены, и опять полились вино и беседы; пели и хором.

Гроза давно миновала. У подъезда гостиницы фыркала тройка. Было темно, ямщик клевал носом, а Никита Козлов терпеливо поглядывал на освещенные шумные окна.

Пушкин вскочил на прощанье на стол и читал:

Я люблю вечерний пир,
Где веселье председатель,
А свобода, мой кумир,
За столом законодатель;
Где до утра слово пей!
Заглушает крики песен,
Где просторен круг гостей,
А кружок бутылок тесен.

С громкими возгласами принялись его снова качать. Красная рубаха в свете свечей взвивалась как пламя.

Князь Оболенский, молодой офицерик, кричал:

– Господа! Господа! Торжество наше нынче необычайное. Я предлагаю: сделаем нашему кумиру ванну из шампанского!

Затея готова была осуществиться. Но Пушкин был трезв. Он глянул в окно, увидел Никиту.

– Нет, друзья мои, нет, – сказал он с улыбкой. – Благодарю от души. Я, конечно, не прочь пополоскаться в шампанском, это было б отлично. Но ехать пора. Я спешу.

Он обнял ближайших, крепко пожал руку другим.

– Никита-Никитушка, а ну, подсади-ка меня, – пробормотал он, пошатываясь, у самой коляски.

Это было последнею шуткой, потому что, когда Никита расставил было уже широкие руки, чтобы помочь, Пушкин сам легко вскочил в экипаж.

– Яблоки есть?

– Так точно, анис и грушовка.

Поздняя ночь и тишина спящего города поглотили его. Огней как бы не было. Только холодные звезды блестели в вышине. Пушкин глядел перед собою. «Кое-чего не надо было читать. Ребята хорошие, да толку из них большого не выйдет». Никита уснул, как только сели. Пушкин взглянул на него и окинул шинелью: было прохладно.

Так и за городом он долго не спал. Спокойная ясность его не покидала, а в голове роились стихи. «Как только приеду, так и засяду!»

Глава третья. На берегах Сороти

Вечер над Соротью был ясен, прозрачен. Едва уловимая августовская желтизна разлита была в воздухе. Розовые легкие облака летели над розовым своим отражением, но самые воды реки были, казалось, недвижны. На деревянной со спинкой скамье сидела старшая дочь помещицы Осиповой от первого брака – Анна Вульф. Деревья шатром шумели над нею, а отдельные ветви одиноко покачивались над самым обрывом. Михайловские рощи, подернутые сквозною сиреневой дымкой, лежали на горизонте у тихих озер. Окрест была тишина, лишь из усадьбы отчетливо доносились размеренно-крепкие удары цепов и крутой говорок: пробный обмолот ржи. Мать была там, а сестры – Зизи и Алина – отправились к Пушкиным: «На охоту за львом!» – как объявила Зизи. Анна осталась одна; ей не хотелось людей, ее посетило одно из тех раздумчивых состояний, какие столь свойственны были ей за последнее время.