– А я как раз в Киев, к родным!

– Раевских вы знаете?

– Как же!

– Я дам вам записку к генералу Раевскому.

И тотчас же наскоро стал набрасывать весть о себе.

Он сжато и горячо, не переводя ничего на слова, опять и опять ощутил, как вся эта семья была для него незабвенна. Но он не давал себе воли. Он написал очень коротко. Ему только хотелось, чтобы друзья его знали о том, как судьба его переменилась.

Андрей Подолинский издали глядел на него и видел теперь совсем другого человека перед собою. Как мог он допустить хоть на минуту, что это был половой? И не был он также тем милым простым собеседником, каким был минуту назад. И странный дорожный костюм его теперь не мешал, чем-то он шел к поэту в дороге. Вот он у стойки что-то писал, простую записку. Но пишущий Пушкин был очень серьезен. Он на минуту забыл о других и был только самим собою.

Вот кончил писать, перечитал и спросил себе свечку, сургуч. Рассеянно тронул он палец, но перстня-печати не оказалось, он был в ларце.

– Возьмите, – сказал Подолинский, – те же инициалы: А. П.

Пушкин взял у Андрюши печать и стал писать адрес. Он капал сургуч с высоты и дул на огонь на бумаге.

В комнате были теперь и другие проезжие, шел разговор. «Как не похож он ни на кого», – думал Андрюша, не отрываясь взглядом от Пушкина.

И вправду, и в фигуре его, гармонически легкой, была разлита тайная сила. Малого роста – казался большим; и был он изящен и строг.

Андрюша, поэт, с сердечным волнением жарко подумал: «Он как олень в стаде овец».

И еще одна была по дороге, очень шумная, встреча.

Правда, ни ямщикам, ни почтальонам и ни крестьянам, встречавшимся по пути, имя Пушкина ничего не говорило. Но офицеры и горожане, молодые помещики, зараженные последними веяниями, знали стихи его наизусть и восхищались их вольностью.

Даже Аркадий Родзянко, на другой день увидевшись с хорошенькой Керн, Анной Петровной, которую он утаил от проезжего гостя, обратился к ней так:

– Вы знаете, как я скажу: это южная роза на льдяных снегах!

Это было, конечно, витиевато, но произнес эти слова ленивец и циник с истинным чувством.

Анна Петровна была возмущена, что он не послал тотчас же за ней; она рассердилась и написала длинную жалобу приятельнице своей Анне Николаевне Вульф, соседке Пушкина по Михайловскому.

В обширной тяжелой стране вспыхивало временами открытое недовольство – в деревне, в казармах, – и где-то шел по верхам ветерок, подувавший на трон. Это, конечно, были лишь разговоры – за стаканом вина, с длинною трубкою, набиваемой крепостным казачком. Но все ж говорили:

Насчет глупца, вельможи злого,
Насчет холопа записного,
Насчет небесного царя,
А иногда насчет земного.

Пушкину всегда было тесно в той скорлупе, в которую его заключали, и он делал порою самые резкие телодвижения, чтобы ее раздробить. Все было связано с личной судьбой, и оттого все было ярко, эмоционально. И в этом была та огромная сила, которая так заражала других.

Однако же был и другой, невидимый Пушкин – медленно зревший, не полностью ясный для себя самого. И там было личное тоже, но другая струя, и сливалась она с родовым: с самого юного возраста огромный у Пушкина был интерес к предкам своим, вплетенным в историю, к самой истории с тяжелой ее, неумолимою поступью. Он ехал и думал о Пскове; да и не думал, пожалуй, а чувствовал только свое к нему приближение, чем-то чреватое.

Но все это в Пушкине еще было скрыто. Извне же он был в своих проявлениях быстрый, горячий; для одних – неприятный, для других – очаровательный. Так и в стихах его пробегал жаркий огонь; так и в этом пути его встречи время от времени загорались яркою вспышкой.