Главари банды из них, конечно, те еще; как и вояки. Напившись, то есть регулярно, Убийца начинал вспоминать войну: как расстреливал из автомата стоявших на молитве стариков, и вообще – зверствовал. Оправдывал это дело ужасами, что видел сам.
На войне как на войне, что тут говорить и о чем? Не о том же, как разрывало на куски, разбрасывая в стороны, идущих в атаку товарищей, как предавали офицеры, отсиживавшиеся в окопах, как голодал в горах, как ел траву и блевал, болел, умирал и выживал, как потерял руку и чуть не умер от потери крови…
Рука в эти моменты садился где-нибудь поблизости, доставал из засаленных до черноты кожаных ножен, аккуратный, с блестящим лезвием финский нож и начинал им играть, втыкая в обшарпанный дощатый пол старого общежития. А иногда брал кусок чурки и, не поднимая головы, строгал.
В конце пьяного рассказа о войне, Убийца, обычно, начинал плакать и раздавать слушателям краденое: деньги, вещи, что имел при себе. А с утра, проснувшись… о, кто не успел отдать Руке ночные дары, тот опоздал. С теми же слезами начиналось нещадное избиение и крушение всего, что попадалось под единственную руку и две не знавшие устали ноги.
Убийца был отчаянный, конченый психопат…
Али бы стерпел побои – за время бродяжничества такого насмотрелся и натерпелся. Даже оскорбления в адрес матери стерпел бы – в конце концов, это только слова. Но в тот вечер парень узнал то, что спустить нельзя, невозможно. Если такое прощать, зачем жить вообще?
Когда «представление», проходившее в одном из цехов фабрики, подошло к концу и Али перестали бить, Вано помог ему перебраться в небольшую подсобку. Белобрысый, щуплый беженец с севера, Ваня, достал откуда-то свечку и осветил коморку.
Али знал, что это Ваня его сдал. Он знал так же, тот сделал это не со зла – по слабости. В ту минуту Али еще умел прощать, и он простил друга.
– Кости целые? – спросил осмелевший Ваня, поняв, что друг его не накажет, – Думал, они тебя убьют. Они знаешь, какие лютые? Я пару раз видел, как Убийца и Рука ходят на дело.
Ваня приблизился к Али вплотную и стал шептать на ухо, обдавая черкеса стойким запахом плохих зубов:
– Убийца этот одной рукой колет, колет… как бес. А потом уже мертвому отрезает арбуз(5); запросто так, с какой-то еханой дури; уже мертвому, приколись. А Рука еще хреновей. Вот кто лютый: он, то держит фофана(6), как козла какого, то арбуз этот придерживает уже в самом конце. Спаси, господи, и сохрани…
Ваня быстро перекрестился несколько раз и затих.
Друзья сидели на цементном полу, среди осыпавшейся штукатурки, битого кирпича и прочего мусора; худые, в грязной подранной одежде.
Али, казалось, не слушает. Прислонившись спиной к стене, дрожащими руками он отирал с лица кровь.
Однако в какой-то момент руки перестали дрожать, парень замер, затем глубоко и шумно вздохнул, словно сдерживая рыдание. Потом как-то совсем печально сказал:
– Хорош базарить, пора спать, – и сам тут же лег, на полу, накрывшись с головой рваной телогрейкой…
После избиения Али, только несколько парней вернулись в общежитие – остальные, пьяно поужинав, остались ночевать там же, в цеху. Одни лежали на грязных матрацах, между вкрученными в пол, проржавевшими каркасами ткацкий станков, другие – Убийца и Рука – в бывшем кабинете начальника цеха, на старом диване и кровати с продавленной сеткой.
Мы не расскажем, что именно и как делал Али той ночью. Ни до, ни после восемнадцати лет никому не желаем ни видеть, ни знать, ни тем более участвовать в таком…
Еще до рассвета Али вернулся в общежитие и сразу пошел в комнату торговца-таджика. Стукнул парня по уху, связал, засунул в рот кляп, надел на голову подвернувшийся мешок цвета хаки и привязал к кровати. Потом спустился в душевую, помылся, снова переоделся в комнате того же таджика, забрал его рюкзак, большую клетчатую сумку с тряпьем, спрятав в ней предварительно, деньги и золото.