Чабан зашел под навес и увидел разбросанную посуду, еду и пустые «водочные» бутылки. Потом обратил внимание на пятна крови на столе и деревянных скамьях.
– Я понял, что посторонних было двое, но не понимал, что пошло не так… но я уже знал, что мои товарищи умерли… и потом уж точно понял, когда увидел кровь…
Люди все прибывали, и чабан повторял рассказ вновь и вновь, отвечая на вопросы:
– Водки у нас не было, это те с собой принесли… Нет, это точно не чабаны… да, само собой, люди у нас бывали: когда знакомые из Туркужина или из района, когда из соседних краев… по большей части, конечно, чабаны, потерявшие свой скот. Еще приезжали проверяющие из колхоза, охранники с заповедника, альпинисты-одиночки тоже бывали. Раз были ученые из высокогорного института… Водку с собой они не приносили, но баранов мы резали, если не хватало заготовленного мяса… не знаю, кто это мог быть… другие это были; чужие. Может альмасты, одичалые? Наверно, альмасты – не человек… Но если не человек, тогда почему принимали как людей, как гостей? Барана зарезали; потом и самих зарезали… как баранов…
В этом месте сиплый голос чабана становился еще тише. И хоть тоскливый свой рассказ он повторял сто первый раз, с ходу произнести следующие слова не мог, в горле пересыхало. Потому, отхлебнув калмыцкий чай, он делал паузу, доставал большой клетчатый платок и усердно отирал рот, протирал маленькие, глубоко посаженные черные глаза, прокашливался. Затем, смирившись с неизбежностью, прекращал суету и продолжал:
– Нет, не как баранов; так баранов не режут. Я их нашел в домике, а собак на пороге, здоровенных таких собак… А головы они выбросили уже дальше от кошары… их сначала, наверно, закололи, затыкали, а потом обезглавили. Или наоборот… уей, я не знаю.
В стране в ту пору шла перестройка. Надвигались сумрачные времена экономического хаоса и политической неразберихи. Правоохранительная система еще работала по прежним стандартам, но убийц все равно не нашли…
Семья резко обеднела; дети голодали. Чтобы прокормить младших и не умереть с голоду самому, Али уехал в город и поселился у дяди Хамида.
Хамид с семьей жили в городе уже давно, но и они голодали – зарплату и пенсию не платили год, а на работу, изможденные, истощенные все же ходили…
У Хамида был сын, ровесник Али по имени Гали.
Али и Гали, оба крепкие парни, сначала работали грузчиками. С утра они шли на работу, выпив по большой кружке горячего калмыцкого чая с ломтем домашнего хлеба и куском кабардинского сыра, а вечером возвращались уставшие и опустошенные, с деньгами которых едва хватало на утренний хлеб и кружку того самого чая.
Работа есть, а денег нет, так дело не пойдет, решили братья, и научились лихо сбивать у запоздавших, спешащих домой горожан, модные по тем временам норковые шапки, обрывать цепочки и серьги, отнимать колечки и кошельки.
Норку парни продавали дагестанцу – он скорняжничал в соседнем доме; золото сдавали еврею – его мастерская находилась в подвале через два дома. Кое-что из награбленного Али отвозил родным в качестве подарков.
Так что вскоре беззубый рот слегка тронувшейся от горя и потому постоянно улыбающейся матери Али, Тожан, заполнился золотыми коронками. Ее улыбка от этого стала заметно шире.
Старая женщина демонстрировала новые зубы даже картофельным грядкам и коровам, к которым подходила теперь, надев велюровый халат цвета бордо и новомодный турецкий кардиган.
Крученая золотая цепь на шее цеплялась при дойке за дужку алюминиевого ведра, но Тожан все равно ее не снимала. Как не снимала на ночь со скрюченных пальцев рук с заскорузлыми ладонями и въевшейся в трещины грязью подаренное сыном чье-то широкое обручальное кольцо и перстни с крупными сапфирами.