Важнейший эпитет, которым Гинзбург именует своего неиндивидуалистического героя, эпитет, лаконично описывающий его свойства и затруднительное положение, – слово «имманентный». Этим словом часто описывается подход ранних формалистов к литературным текстам, для которого характерно исследование факторов, присущих (или «имманентных») произведению, и «оставление за скобками» таких вещей, как исторический контекст, биография автора и прочие внелитературные факторы влияния. Понятие восходит к Канту, который нарек «имманентными» ограниченные миром опыта, эмпирически верифицируемые принципы, противопоставляя их принципам, проистекающим из трансцендентности. В одном из своих повествований Гинзбург представляет читателю своего автобиографического (но типичного) героя как образчик «имманентного» типа сознания, существующего «в глобальном объеме». Она поясняет, что «люди этого склада лишены безусловных, внеположных им ценностей. Их ценности (без ценностей человек действовать не может) – либо заданные им правила социума, либо порождение собственных их влечений, способностей и возможностей»[155]. Как она пишет в черновике 1940‐х годов, действия подобных людей – ответная реакция на мимолетные ситуации; собственно, на том этапе она описывает «человека» как «ситуацию», «пересечение биологических и социальных координат», из которого рождаются поведение и «функционирование» человека[156].
Трагедия имманентного сознания – не в том, что оно умирает, поскольку, как пишет Гинзбург, «оно не смеет уже удивляться собственной конечности». Трагедия – в самом ощущении действительности как чего-то бессвязного, в ощущении моментов своей жизни как ничем не связанных между собой. Гинзбург пишет, что это сознание ощущает время в том «пространственном» понимании, которое, как утверждал Анри Бергсон, закрывает нам доступ к его «длительности» и, следовательно, к нашим более глубоким (profond), более изменчивым и более устойчивым «я»[157]. Сегментирование и изоляция времени, по-видимому, обесценивают эмоции человека – как наслаждение, так и душевную боль. Ибо, как пишет Гинзбург, «в непрочности, в бесцельности страдания есть нечто еще более оскорбительное, чем в мгновенности наслаждений, – какое-то неуважение к человеку». Подобное имманентное сознание беспрерывно испытывает недоумение: оно не может рационально контролировать эмоции, которые улетучиваются без следа. Более того, «оно не может иметь отношения к смерти, поскольку смерть его не касается. Оно вечно пусто, – как решето, подставленное под льющуюся воду»[158]. Гинзбург исследует тему «нравственной победы или поражения» этого типа сознания «в схватке с его погибельной бессвязностью»[159]. Затруднительное положение имманентного сознания – сознания обрывочного и не уверенного в собственной реальности – Гинзбург делает главной темой своих размышлений, будь то размышления об этическом потенциале сознания такого типа или о его вкладе в оправдание искусства и литературных методов, соответствующих ее эпохе.
Тексты Гинзбург продолжают аналитическую традицию документальной прозы, к которой принадлежали такие писатели, как Александр Герцен, превративший «ведущее значение теоретической, обобщающей мысли и изображение действительности, не опосредствованное миром, созданным художником» в строительный материал для своих мемуаров «Былое и думы»[160]. Приемы, применяемые Гинзбург для изображения имманентного сознания, разрушают такие беллетристические условности, как сюжет и персонаж[161]. В ХХ веке роман был для Гинзбург чем-то невозможным – совсем как для Осипа Мандельштама, в статье «Конец романа» (1922) выдвинувшего знаменитую мысль о «связи, которая существует между судьбой романа и положением в данное время вопроса о судьбе личностей в истории». Если считать, что «мера романа – человеческая биография», то во времена, когда у человека не может быть биографии, не может быть и романа. На взгляд Мандельштама, человек ХХ века не имел ни силы, ни даже чувства времени, на котором должна основываться полноценная биография