На взгляд Гинзбург, взаимосвязь между кризисом литературы и кризисом культуры человечества держится на концепции человека и ее этическом обосновании. Она предполагает, что этика – в конечном счете главное содержание литературной деятельности: «Литература имеет дело со свойствами, характерами, поступками – со всевозможными формами обобщенного поведения человека. А там, где речь идет о поведении, любые жизненные ценности оказываются в то же время ценностями этическими»[139]. Увязывая воедино индивидуальность, этическое поведение и повествование, Гинзбург следует долгой философской и литературной традиции. Чарльз Тейлор отмечает в «Источниках „Я“»: «Индивидуальность и добро, либо, иным образом, индивидуальность и нравственность оказываются неразрывно переплетенными темами»[140]. А как доказали мыслители от Аристотеля до Поля Рикера, мы обращаемся к уже существующим повествованиям, чтобы они стали для нас уроком того, как быть хорошим человеком, а новые повествования пишем, когда анализируем этические проблемы, с которыми сталкиваемся в собственной жизни. Гинзбург проводит связь между литературой, этикой и индивидуальностью в специфическом общественно-историческом контексте ХХ века, который породил обостренное осознание социального зла, психологическое и философское недоверие к цельности человека, а также, не в последнюю очередь, недоверие к повествовательной форме и ее привычным категориям.
Гинзбург воспринимала мир вокруг себя как мир, переживающий моральную катастрофу. Даже в периоды, когда в этом мире царила относительная стабильность, Гинзбург считала повседневную жизнь советского общества «царством безнравственности»[141]. Людей своего поколения, на которых обрушились две мировые войны и ужасы сталинизма, она характеризует так: «дважды и трижды превращенные в крошево», доведенные до такого состояния, что им открылась «неизбывность социального зла и призрачность единичного сознания»[142]. Обе призрачные иллюзии – веру в то, что искоренить социальное зло можно путем преобразования общества, а индивидуальное сознание обладает безусловной ценностью, – можно было возвести к гуманизму XIX века.
Гинзбург наследует и сохраняет для будущего вопросы, которыми были одержимы великие русские писатели XIX века, старавшиеся написать портрет типичного человека своей эпохи, а затем оспорить нравственную ответственность этого человека. Однако Гинзбург показалось, что характерная для XIX века практика изображения персонажей как «самодовлеющих душ» имеет в ее собственном историческом контексте «бесплодный, эпигонский характер»[143]. Гинзбург искала новые способы и формы восприятия и анализа человека ХХ века – человека, не имеющего другого ориентира для своих мыслей и действий, кроме шаткой «моральной рутины» или «этической рутины»[144]. В планах неоконченного квазидневника-квазиромана «Дом и мир» Гинзбург описывает героя, которого намеревается изобразить в качестве «сознания субъективно-позитивного и притом неиндивидуалистического»[145]. Герой «позитивен» в том смысле, что он отказывается считать свое положение трагическим и старается изыскать способы самооправдания, а также «субъективен» в том смысле, что его мировоззрение не укоренено в общечеловеческих ценностях. Но именно последний в ряду этих терминов – «неиндивидуалистическое» – маркирует самый значительный разрыв Гинзбург с ее предшественниками.
Как показал Стивен Люкес, слово «индивидуализм» имеет целый спектр разных значений, зависящих от культурно-исторического контекста. Отвергнутая Гинзбург концепция зародилась в немецком романтизме, который воспевал (процитирую лаконичное определение Люкеса) «понятие индивидуальной уникальности, оригинальности, самореализации»