– Понимаем, не маленькие, – отозвался Приблуда.

Миша-маленький повернулся и, не ожидая, послушаются его или нет, пошел обратно к лазу.

У дверей кузницы, все так же распахнутых настежь, помедлил: из темноты доносились приглушенные сдавленные всхлипы, поскрипывание нар, он шагнул внутрь, остановился, привыкая глазами, и наконец разглядел на нарах шевелящийся белый клубок, не зная, кто еще там кроме Клавы (ее толстые белые ноги, задранные вверх, были хорошо видны), и спросил:

– Клава, кого ты там обучаешь?

Та ойкнула, ноги резко опустились вниз, но до конца не упали, чей-то белый зад вздернул их обратно, и она со смешком ответила:

– Да обоих приходится… Уже вот закончила… Может, теперь ты меня поучишь?

– Не научилась… – буркнул Миша-маленький. – Постель всю уделали…

Клава отодвинула куда-то за спину то ли Тиму, то ли Хрена и теперь распласталась перед ним, белея уже всем, чем только можно, и ожидая его, и он подошел, сдерживая дыхание, сунул руку под горячее и потное тело, нашарил в тряпье жесткую рукоять финки, резко выдернул, не заботясь о том, чтобы острое лезвие не коснулось белой плоти, повернулся и заторопился обратно…

За углом кузницы он увидел сидящего на корточках полуголого Тиму, спросил зачем-то:

– Познал?..

И, не ожидая очевидного ответа, добавил:

– Все они одинаково… пахнут… Домой иди…

И почему-то подумал, что Хрену должны нравиться и запах пота, и большие сиськи, и разваленные бедра, неважно, кому это все принадлежит. И, сжимая финку в руке, побрел в сторону общежития.

…Что произошло потом, никто толком рассказать не мог. Да и сам Миша-маленький, хоть убей, не мог после вспомнить, из-за чего он полез на латышей (те утверждали, будто ни с того ни с сего заявил, что терпеть не может молчунов и что место им у параши), стал выкидывать их вещи из комнаты и, когда один из них попытался Мишу урезонить, вытащил финку и ткнул шибко смелого латыша в бок. Тот оказался и жилистым, и ловким и в последнее мгновение увернулся, отчего лезвие лишь скользнуло, развалив только кожу и не проникнув внутрь, а тут подоспели на помощь остальные двое, заломили ему руки («Уйдите, суки позорные!.. Всех зарежу!»), связали руки, ноги ремнями, бросили на кровать, раненого уложили рядом, перевязали куском простыни, один из них сбегал в леспромхозовский медпункт, за дежурным фельдшером, а по ходу завернул и в милицейский околоток, и два милиционера пришли раньше и утащили упирающегося Мишу-маленького, перед этим (не обращая внимания на наблюдающих латышей) несколько раз (для приведения в чувство) ткнув того немаленьким кулаком в закровеневшее лицо; потом прибежал и запыхавшийся толстенький и старенький фельдшер, сопровождаемый латышом, размотал окровавленную простынь, глянул на разваленное мясо, сказал, что внутренности не задеты, но шить надо и крови много вышло, и велел раненого собирать, пошел названивать в больницу (которая находилась на другой стороне), чтобы прислали какой-никакой транспорт. Но латыши ждать не стали, подхватили товарища под руки, доволокли-донесли до реки, там сорвали с цепи какую-то лодку, перегребли на другой берег поближе к больнице и доставили раненого прежде, чем полуторка, переделанная под медицинский фургон, смогла тронуться.

С латышом все обошлось, и шибко злым на Мишу-маленького он не был. И хоть Гордеев тоже характеризовал его положительно (постаралась Клава, нашла чего доброго рассказать про него), за то, что он уже судился (да и резал тоже), дали ему срок немаленький и отправили на этот раз куда-то далеко, чуть ли не за Урал, так, во всяком случае, всем потом рассказывала Клава.