Юницы, проходя мимо стенда, гордо и с презрением вскидывали головы. Замужние женщины испытывали вину перед собственными мужьями, иные даже подумывали броситься с раскаяньем в ноги. Сами мужья хотели мукосея отдубасить. Но больше всех пострадали старухи, что сидели днями по лавкам у ворот.

Когда лишь узнали, чем мог грозить им Вася, лазая в непосредственной близости по стеклу, то разом в целомудренном ужасе заткнули подолом пах: свят! свят! свят!

Это ж надо! Всю жизнь с одним, царство ему небесное! Прямёхонькая, как линеечка, чистая. А тут прыщ с грязным оком! Тьфу, тьфу, тьфу! Вставали и с брезгливой чопорностью спешили за кумганами.

А что же сам Вася?

А Вася был мукосеем! Ему было не до стыда. Всю жизнь он таскал на плече тяжёлые мешки с мукой, поднимал на этаж и вытряхивал в прорву. Весь белый, насквозь, до третьих пор кожи, пробитый мучной пылью, – непробиваемый!

Надо сказать, Васю в те дни, хихикая, поддержали подростки. За эту вот бесшабашность, за прочие его мудрёные куролесы.

Вася сам шалопаем закончил восьмой класс, и хотя считался лучшим в кружке ИЗО, у него не хватило запаса бездарности неделями рисовать один и тот же кирпич, который мэтр ставил на подоконник, а сам уходил курить и возвращался часа через два с красным носом. Вася срисовал кирпич в полчаса, куда красивее, чем на подоконнике. Тогда оскорблённый мэтр сказал, что нет у Нечаева жилки, нет тех великих 95 процентов труда, о которых говорено и говорено со всевозможных творческих президиумов, – словом, у Васи нет упорства и настойчивости, как, например, у Петрова, как, например, у Сидорова, которые в поте лица, повинуясь закону 95 процентов, рисовали-рисовали всю неделю и, как положено, выдали кирпич, ровно на 95 процентов на него похожий.

И вот уже более двадцати лет Вася работает мукосеем. Ноги его от напряжения искривились, стали колесом, мозоль на плече превратилась в панцирь, и могла на зависть фракийцам выдержать касание римского гладиуса, а то и сельдеобразной фалькаты, которой рубили в азиатских походах хоботы боевых слонов.

Ежедневно Вася выходил с хлебозавода на обед с горячей буханкой под мышкой, садился на траве у пивной. Подростки подавали ему гармонь, ложась на траву, щипали хрустящую корочку. Вася от удовольствия переминался с ягодицы на ягодицу, играл есенинскую «Над окошком месяц». С нежностью слушал меха, выпускающие жаркий июньский воздух, и выражение лица его при этом становилось нездешним, райским. Играл он «Славянку», и про трёх танкистов, и про лётчиков.

Но коронный его номер – болеро Равеля. Жуткое и долгое болеро Равеля. Все, кто слушал, уже знали, что это болеро служило условным радиомаяком для американского пилота, ведущего самолёт с атомной бомбой на Хиросиму. Мукосей играл болеро мучительно, тяжело и долго, так что мучная пыль на его плеши от пота превращалась в тесто…


Обычно после рабочей смены Вася отмывался в цеховом душе и шёл в поселковую библиотеку, что находилась дверь в дверь с винным магазином.

В библиотеке рассматривал репродукции средневековых живописцев, а после отправлялся сравнивать их с живым материалом.

Когда открывалась изнутри дверь библиотеки и бросала во тьму, на грязный тротуар, жёлтый коврик, никто бы в выходящем человеке не узнал Васю. Лицо его было строгим. Это был уже не разгильдяй Вася, а Мефистофель – с бледным горбоносым профилем, будто его вырезали из белой бумаги на Арбате.

Боязливо, как италийский анатом, рискующий соскользнуть в инквизиторский костёр, Вася взбирался на банный подоконник и вновь проникал в запретное – в освещённое яркими плафонами царство голых тел, где в глухих воплях, грохоте шаек женщины неистово натирались мочалками, изгибали крепкие поясницы, задирали на лавки бёдра, – и находил, что великие мастера прошлого сумели-таки показать в женщинах характерное. Но всё же…