Мадам вновь полыхнула на директора своим взглядом, словно намеревалась сразить его наповал.

– Можете, Мария Петровна, не стрелять глазками, – предостерёг её Ван Ваныч. – И взглядами своими – не пугайте! В этом кабинете мне довелось видеть многое: и истерики, и слёзы, и взгляды испепеляющие… Привык я уже к таким инцидентам… Потому отвечу без обиняков: помочь вам ничем не могу. И далее попрошу вас освободить кабинет: через десять минут у меня планёрка – соберутся все совхозные специалисты… А тут вы со своими претензиями…


Ван Ванычу очень хотелось сказать «дурацкими претензиями», но он сдержался, добавив строго:

– До свидания, Мария Петровна! Успехов в жизни и… вообще.

Ох, как много в ответ хотелось сказать Марь Петровне этому мужлану, но схлестнувшись с директором взглядом, она поняла: не стоит – сей фрукт ей не по зубам.

Она молча поднялась и, не прощаясь, вышла из кабинета, гордо неся голову с поистине греческим профилем – (это в российской-то глубинке!).


В прихожей суетилась секретарь, подготавливая какие-то бумаги, и Марь Петровна решила сорвать досаду на ней. Окинув женщину с ног до головы ядовитым взглядом, она поняла, что придраться не к чему: не девочка, но фигура ладная, одета для жительницы села очень даже прилично и соответственно возраста, руки, причёска, лицо тоже не вызывали никакого нарекания. Пришлось уходить несолоно хлебавши, поэтому со злости Заболошная так хлопнула входной дверью, что в прихожей задрожали стёкла, а «хрустальная» люстра начала позвякивать своими подвесками.


– Надо же какая нервная женщина, – пожала плечами секретарь и, взяв со стола документы, постучала в дверь кабинета директора.

– Иван Иванович, – спросила она, – к вам можно?

Послышался ответ:

– Входите Роза Матвеевна.


Дома Марь Петровну встретила Катя, исходящая слезами и соплями.

– Сколько реветь можно, Катька?! – обрушилась на неё женщина. – Был бы человеком твой Петруха, я бы ещё могла понять, а то ведь – протоплазма!

Протоплазмами она считала всех, кто не мог противостоять ей – дочь была такой же протоплазмой, как и её отец. Зять тоже был причислен к их числу.


* * *

Пётр с каждым днём всё больше и больше привыкал к изменениям в своей новой жизни. Изменения были координатными. Новая работа, новые люди, новое жильё – всё это требовало некоторых и моральных и физических затрат.

Неоднократно Пётр ловил на себе вполне заинтересованные взгляды, которые словно спрашивали: – «Кто ты? Что от тебя можно ожидать?».

Боков улыбался в ответ открыто и от души, давая понять, что он – свой парень, и опасаться его не нужно.


Он постепенно приходил в себя: «пиявка» уменьшилась почти в два раза, но всё ещё время от времени беспокоила его. Спасала работа. Когда он занимался большими собаками, пиявка основательно съёживалась и начинала тихо и безысходно поскуливать, словно побаивалась их, или опасалась.

Животные признали Петра сразу, видимо, почуяв в нём «своего парня».


Намного легче было с хозяином квартиры: тот как-то сразу проникся к нему доверием. В первый же день, когда Пётр спросил дедка, как к нему обращаться, тот ответил просто:

– Зови Михалычем – отозвался старик.

– А по имени-отчеству? – замялся Петро, – По одному отчеству как-то… не серьёзно…

– А по имени – отчеству – Ксенофонт Фелистратович… Проще уж – Михалычем – фамилия у меня Михалычев.


– Да, заковыристо вас назвали – улыбнулся в ответ Боков. – Где только такие имена отыскивали?

– Так из священнослужителей мы, – пояснил старик. – И отец мой был священником, и дед, и прадед по отцовской линии. И мне суждено было стать священнослужителем. Да только жизнь иначе повернулась… Оленьку я встретил Меньковскую. А она даже слышать не хотела о попах: семья интеллигентная, образованная, атеистическая. Из-за неё я вместо религии – ушёл в науку… Почти пятьдесят лет прожили душа в душу и рука об руку. Только оставила меня Оленька одного… Вот и коротаю дни и ночи один одинёшенек.