А на дворе-то – конец семидесятых, и для радости, говоря по правде, не так уж много поводов. Голодно, скучно, страшновато жить в нищей, выпавшей из потока времени, разорённой гонкой вооружений стране. Не станешь же завтракать боеголовками, ужинать речами – а больше нет ничего; из магазинов если и выносят съедобное, то сзади, а не спереди; книжки достаются тем же, кому и деликатесы (вроде шпрот и «сухой колбасы», вот ведь аппетитное наименование!), и те же самые граждане, полистав Булгакова, отведав шпрот, закусив армянский коньяк лимончиком, отправляются на «закрытый показ» какого-нибудь неслыханного фильма – тогда как Кеша с Верой, не зная других видов досуга, шляются по улицам или, накопив несметные богатства – три рубля на двоих – сидят в «кафе-мороженое» и молчат.

Вера была непростой девушкой: её папаша носил вызывающую бороду и большой латунный крест на груди; он ходил на работу в здание с золотыми куполами, и туда же каждую субботу, вечером, ходила Вера, и что-то такое делала там, далёкое от советской инженерии, зато близкое женскому сердцу. А по воскресеньям она освобождалась не раньше полудня, и бывала странной, сияющей и молчаливой, и когда Кеша пытался приобнять её одной рукой – тихонько отодвигалась, предварительно погладив его жадную лапу кончиками пальцев, чтоб не обижался.

Кеша всё никак не мог придумать, как относиться к странному миру своей девушки, миру, где ему нечего было делать. Примеряя на себя чужую жизнь, как пальто с чужого плеча, он разок зашёл, предварительно воровато оглянувшись, в круглый жёлтый храм недалеко от Третьяковки – но показалось ему всё внутри подозрительным, и неловкость он испытывал мучительную, заставлявшую краснеть… И когда тётушка, считавшая оранжевые свечки, вполне миролюбиво спросила его:

– Тебе чего, сынок? – Кеша буркнул что-то невнятное и пустился наутёк, словно его застали за неприличным.

Однажды о нетипичном происхождении и своеобразном досуге Веры заговорили в прыщавой стайке Кешиных одногруппников – и вдруг он, точно со стороны, услышал свой голос, произносивший гадости и глупости, до такой степени чрезмерные, что даже бестрепетные пацаны замолчали, разинув рот. Но чем шире разливалась в Кешиной груди тошнота, тем разнузданнее он выбалтывал вещи, о которых узнал благодаря простодушию и доверчивости своей подруги.

Никаких особых лавров он своим подвигом не стяжал. Как ни странно, приятели начали его сторониться, точно брезгуя; определённые представления о порядочности были в ходу даже у самых отвязных пошляков. А сам он больше всего боялся встречи с Верой, которую понапрасну вывел нагой на торг и даже барыша получить не сумел.

Так студент Иннокентий обзавёлся невидимой меткой изгоя, но не стал искать обратной дороги в мир людей, только втянул стриженую голову в плечи и опрометчиво произнёс про себя непоправимое: «НУ И ЛАДНО…» Отныне он не пытался флиртовать с девицами, которые казались гораздо скучнее и уродливее Веры – зато с мрачноватым упорством зубрил разные технические дисциплины и неожиданно выбился в отличники, и в качестве награды получил распределение, о каком многие мечтали – его взяли на телевидение, надзирать за железками, которые одни лишь его не сторонились.

Среди сослуживцев, инженеров ТЖК (тех, которые выезжают на съёмки с камерой, штативом и прочим техническим скарбом), он особой популярностью не пользовался. Никто не звал его вместе обедать, никто не спешил делиться с ним премудростями и маленькими хитростями ремесла. Пару раз он попытался встрять в разговоры о спорте и бабах, но неудачно – его реплики повисали, вызывая лишь недоумение. Тогда он повторил своё «ну и ладно» и окончательно прописался в социальном чулане, куда месяцами никто не заглядывает.