«Что такое любовь? – Отчизна души, прекрасное стремление человека к минувшему, где совершалось беспорочное начало его жизни, где на всем остался невыразимый, неизгладимый след невинного младенчества, где всё родина».

Теперь, уже взрослеющий, он именно так видит своё ушедшее детство и юность, включающие особый визионерский опыт. Именно, когда эта любовь уже пережита невольно, сама собой, невинно. Отечественное литературоведение абсолютно оставило это без внимания, без серьёзной работы с этими фактами.

Это мировосприятие очень похоже по состоянию и переживанию на «привычное от вечности» Л. Н. Толстого и «невозвратно потерянное» А. П. Чехова; здесь Н. В. Гоголь показывает нам то, что является основным и, пожалуй, единственным содержанием всех его повестей – «русскую землю», что полностью содержит в себе: пронзительную любовь, милую сердцу отчизну, минувшее, стремление к которому – прекрасно. Всё живое для Гоголя – всё родина.

«И когда душа потонет в эфирном лоне женщины, когда отыщет в ней своего отца – вечного бога, своих братьев – дотоле невыразимые землею чувства и явления – что тогда с нею? Тогда она повторяет в себе прежние звуки, прежнюю райскую в груди бога жизнь, развивая ее до бесконечности».

Толстой полагал долгом человека не только принятие на себя «ограничений пространства, времени и причинности», которые заставляют человека покидать «привычное от вечности», но и снятие этих ограничений, возвращение в лоно вечности. Видение Ангела-женщины возвращает Гоголю «прежние звуки», неизгладимый свет чистоты.

«В изумлении, в благоговении повергнулся юноша к ногам гордой красавицы, и жаркая слеза склонившейся над ним полубогини капнула на его пылающие щеки».

Изумление и благоговение Гоголя вызваны явлением ему одного и того же образа огненной красоты еще почти в детстве и в юности, в связи со смертью брата и отца, и, наконец, в молодости, когда он переехал в Петербург. Рассказывать о своих видениях Н. В. Гоголя удерживали существенные причины, среди которых опасность прослыть сумасшедшим или слишком экзальтированным, быть осмеянным или непонятым, – не самые важные. Причиной его молчания, я полагаю, является острое переживание невозможности прямого рассказа о явленном, виденном, которое исчезнет или даже навредит, поскольку прямой рассказ и даже любое предъявление того, чему «свидетелями были глаза», особенно страстное предъявление, нарушает целостность личного душевного события, «душевного явления». Здесь можно заметить, что для человека просвещённого, образованного, но не мудрого, любые события такого рода, какие случились с Гоголем, представляются проявлением невежества, темноты, язычества; тем более подозрительно и даже негативно относились раньше и относятся до сих пор к душеным явлениям западники, революционеры и особенно победившие, советские марксисты-ленинцы, – в их парадигму это не укладывается. Поэтому русские литературоведы и гоголеведы, как истинные продолжатели этой традиции, относят неоднократные упоминания Н. В. Гоголя об этих важных и решающих для него событиях как личной психической патологии писателя, которая должна быть по умолчанию проигнорирована в «объективном», «научном» исследовании его биографии и творчества.

3. «Миргород» (1834)

Для меня в русской литературе нет больше такого произведения, в котором вся возможная для литературного сочинения полнота содержания была бы заключена в такую простую, прямую, не требующую для своего восприятия никакого специального образования, ясную и очевидную форму, как это сделано Н. В. Гоголем в «Миргороде». Здесь, в отличие, например, от «Улисса» Джеймса Джойса, нет никаких упакованных загадок, шарад, намёков, ассоциаций и прочего, требующего от читателя определённого культурного уровня и некоторой изощрённости; здесь всё положено прямо перед читателем, всё названо теми именами, каково оно есть, и Н. В. настаивал на этом.