Элла фыркнула.

– Ты серьезно? – глянув искоса, спросила она. – Хочешь сказать, это комната самоубийцы?

– Вполне.

– Откуда ты это знаешь? Мне об этом не говорил квартиродатель.

– Еще бы он тебе сказал. Об этом повествуют страшилки и легенды этого общежития. Я тебя в большее посвящу: говорят, оно построено на кладбище. Ну, знаешь, как Петербург на костях или Беломорканал. Правда, в большей степени это выражение понимается буквально, что тоже, кстати, имеет место.

– Что за фетиш – увлекаться всякими небылицами и легендами? – спросила студентка филологического факультета. К тому времени они уже стояли у нужной комнаты.

– Ты можешь мне по-нормальному сказать, что здесь случилось? Все-таки ты здесь побольше меня живешь, – продолжила она.

– Сравнительно побольше. Но не настолько, насколько тебе хотелось бы. Я тут уже как три месяца снимаю комнату напротив. Работаю барменом, так что меня ночью почти никогда нет дома, а днем я сплю-ю. Про эту комнату мне Говнюк рассказывал. Но, знаешь, этому типу вовсе не стоит верить на слово. Этого олуха хлебом не корми – дай в любом, пусть даже в самом ничтожном разговоре вставить свои пять копеек.

– Да?.. Это мой стол? – между прочим спросила Элла, стремясь попутно в беседе разбирать сумку.

– Получается, твой.

– А где вы познакомились и почему у него такое странное прозвище?

– Хе-хе, в рок-н-ролл баре «Горцующий пони». Я уже там работал, когда он, подвыпивший, залюбовался на мой флейринг и попросил научить его так же виртуозно жонглировать бутылками.

– Ах, вот как это называется…

– Да-да. А Говнюком его назвали такие же, как он, завсегдатаи этого бара. За полночь в «Горцующий пони» начинается ярый раздрай: налакавшись и растанцевавшись, особо драйвовые ребята начинают слэмиться (надеюсь, тебе знакомо это слово). Зачинщиком этого месива по традиции, конечно, становится Говнюк. Что он там вытворяет, матерь божья! Уму не постижимо! Скачет, мечется, топчется, бодается, падает, рычит – ну сущий гарцующий понь!

– А я смотрю, ты его поклонник!

– Да. Только ему об этом не говори, а то зазнается. Через минут десять, когда народ уже начинает подтягиваться и Говнюк люто, я бы даже сказал, по-варварски начинает отстаивать каждый сантиметр своего личного пространства, пихаясь и толкаясь, двое вышибал выкидывают его вверх тормашками покурить на улицу, и он там остывает, остывает да такой степени, что готов поговорить с первым встречным о житье-бытье до самого утра.

– Ой, как это мило. Не то что всякие страшилки…

– Н-да… Вот он мне и подкинул наводку на комнатку… Ну ладно, ты, наверно, устала, а я тут все языком чешу. Очень рад нашему знакомству.

Гуес улыбнулся и, оттолкнувшись от холодильника, который отслужил ему в качестве подпора, зашлепал своими ременными тапочками.

– Хипповые шлепки! – сострила вдогонку Элла.

– Да, что надо, – отозвалось ей эхом.

Затем начались долгие-долгие вечера задушевных разговоров и непроизвольных касаний. Тысячи блаженных минут, тысяча радужных нитей, сплетающихся в одну грустно-лучезарную картину, как тот закат, который они частенько видели с балкона. Когда топкий зной спадал с первыми тонами сумерек, словно холодным придыханием остужавших землю, и мякотный клубок солнца медленно соскальзывал за горизонт, необъятная закатная тень мифически кралась по фасаду общежития до самого парапета, будто ладонью смежая веки этажных окон. Гуес и Элла тогда наблюдали, как в конце концов и к их балкону на девятом этаже подступала эта сумеречная вода. Город бездыханно утопал, здания чешуйчато отсвечивали последние лучи, а тоненькие проулки и дорожки переставали рябить, оборачиваясь непроглядными океанскими впадинами. В такие минуты они говорили, говорили без умолку, издевались и даже кощунствовали, но как только закатная тень захлестывала их с головой, скрадыая улыбки и солнечные блики в глазах, они затихали, задумывались, хоть и сидели по-прежнему рука об руку. Элле тогда казалось, что Гуес для нее самый близкий человек на свете, а сама она для него – отнюдь нет. Она рассказывала ему о себе всё, а он хоть и жадно слушал, но ничем сокровенным делится не хотел – только отшучивался да кривлялся. Однажды весной, когда они засиделись у нее в комнате, листая альбом с татуировками, Элла принялась было рассказывать о последнем наброске (изуродованные ангельские крылья), который ей пришел в голову по приезде в общежитие, как Гуес остановил ее шепчущим поцелуем на полуслове об аромате. Затем время точно расплылось в помешательстве: свет выключился сам по себе, волнистые трепетные тела слились в снежные одеялах на льдине кровати, что, покачиваясь на стеклянных волнах, уплыла куда-то на край света в жемчуге Полярного сияния. С той ночи в память Эллы врезалось его жилистое, бледное тело и впитался необыкновенный привкус гари – исповедь увядания, угасания, исчезновения…