Бяшка захватывает подол платья развесистыми губами, словно целует. Лёгкий шифон приятно мять губами… и пережёвывать.
– Мам, можно я сегодня на танцы пойду? – слышит голос Аннушки Бяшка.
– Эт во сколько ж ты домой явишься? Допоздна, што ль? – строго вопрошает Гликерия.
– Ну да.
Голоса приближаются, вот уже виднеется синий халат хозяйки, позади мелькает розовая блузка Аннушки, челюсти Бяшки ускоряют движение.
– А нам, прикажешь, тебя до полуночи дожидаться? Отцу на работу чуть свет.
– Так вы не ждите меня, ложитесь. Я тихонечко зайду и сразу спать.
– А хату, что ж, открытой оставить прикажешь? Нет уж, лихих людей нонче бродит много. По ночам разные шорохи да стуки слышатся, будто ходит кто. Так что не проси даже. Как стемнеет, я двери на засов.
– Ну и ладно! А я на чердаке переночую. В гробу. Вот только подушку и одеяло мне на веранде оставь.
– Ну ты придумала. Ладно, ежели так. Иди, а то на работу опоздаешь. Платье твоё уж высохло наве… – Гликерия обрывает фразу на полуслове, её глаза расширяются до пугающей величины. – Ах ты ж, зараза!
Она бросается к калитке, отгораживающей жилую часть дома от хозяйственных построек и огорода.
– А-а-а… – кричит Аннушка, хватая лицо руками.
«Ме-е-е», – блеет сквозь зубы Бяшка, шарахаясь от хозяйки. Подол ромашкового платья трещит, и Бяшка трусит в сторону загона с куском шифона во рту.
Лёнька храпит, Аннушка плачет.
***
Ранее утро быстро перетекает в жаркий полдень, полдень перегорает в тёплый вечер, а вечер в томные сумерки.
«Любовь… Счастье…» – это ведь только слова.
«Любишь ли ты меня?»
«Не знаю».
Но когда они выходят из парка, она рада, что именно он держит её за руку. И все головы оборачиваются и смотрят им вслед.
Спугнула! Вот не дура ли? Он целоваться полез, а она: «Стихи сначала читай!». Тьфу! Будто сроду стихов не читала. Обиделся. Довёл до ворот и «до свидания». Ну и ладно! У неё тоже гордость есть.
Скрип, скрип. Аннушка на цыпочках ступает по деревянным половицам. Родители давно спят. Отец, утомлённый плотницкой работой, ложится рано и встаёт рано.
Аннушка схватила с лавки подушку и одеяло и стремглав вылетела в тёмный двор. Окна закрыты, белые накрахмаленные занавески задёрнуты, только квадратики форточек торчат наружу. Аннушка осторожно пошла вдоль дома. Путь ей освещают застрявшая в безразличных сумерках луна, да приглушённый шторками свет в Людкином окне. Тихо как-то по-особенному, словно в дыру провалилась. Но вдруг дунул ветерок в лицо, и сразу зашуршало, заворошилось, зачавкало, и вдали словно кричит кто. Шуршит, понятно, каштан разлапистый, но этот крик вроде и не крик, а стон сдавленный, откуда-то из-под земли. Холодок покрыл спину. Из Людкиного окна раздался короткий смешок и страх сразу улетучился. Лёнька!
Аннушка прошла за дом, закинула моток проволоки на калитку, чтоб не стучала от ветра, и забралась по ступенькам на чердак. На чердаке пахнет пылью, полынью и свежеструганными досками. Новенький гроб отец сколотил для себя, чем страшно напугал мать.
– Ты что ж это, помирать вздумал? – содрогнулась Гликерия, увидев гроб на веранде. – Или мне приготовил?
– Себе, – буркнул отец. – Липа больно хорошая попалась, вишь, доска какая крепкая, вот решил для себя приберечь. Когда-нибудь помирать всё равно придётся, что ж я другим делаю, а себя, значит, без гроба оставлю.
– Ох, сердце зашлось. Не могу на него смотреть. Убери его куда-нибудь, чтоб на глаза мне не попадался.
– Куда ж?
– В сарай… Нет, я в сарай хожу.
– Так, может, на чердак?
– Хоть на чердак, только с глаз долой.
Сквозь прореху в чердачной крыше на гроб просачивается бледный свет равнодушной луны. Гроб и гроб, что ж такого? Просто липа, отец даже лаком ещё не покрыл. Аннушка бросила в гроб подушку, сверху толстое ватное одеяло, стянула с узких бёдер юбку-пудель, которую пришлось впопыхах выкраивать из куска фетра.