Пустыня лечит. И в первую очередь очищает от надежд, которые, как я уже понял, оставляют в душе огромные пустоты. Что-то такое об отсутствии надежд говорил Камю. Но я не мог вспомнить, что именно.

Море сверкало, отбрасывая трепетные блики на скалистые берега дальних островков. Облака, быстро увлекаемые ветром к горизонту, образовывали сияющие диковинные массы.

Цыганка как-то нагадала мне, что первую половину жизни я буду бороться с комплексами, а вторую половину – с последствиями своей победы над ними. Комплексы я одолел. Осталось лишь подождать продолжения сериала.

Я лег на спину и заложил руки за голову. Как там, у Артюра Рембо? Что-то о море и поэзии. Ах да, вспомнил: «Он был омыт поэзией морей». В точку!

Как говорят на Востоке, факт бытия становится постоянным источником радости, а радость – ничем не нарушаемым покоем. Мир реален только тогда, когда ни ему, ни мне ничего не надо.

 Я закрыл глаза и поддался ласковому обаянию покоя. Время бесшумно скользило мимо меня. За спиной три тысячи лет. Впереди вечность. Из сонных глубин пришла блаженная спутанность мысли и светлая, тихая радость.

Все хорошо, все очень хорошо.

Мне приснилось последнее школьное лето. Мы с друзьями лениво валяемся на песке рядом с включенным транзистором и ящиком пива, наблюдая за женщинами, которые загорали голышом. Казалось, все это может продолжаться бесконечно.

Но пора было просыпаться. Я услышал истошный крик чаек и хлопанье крыльев. Они приземлялись на воду рядом со мной и вперевалочку подходили ко мне без страха, элегантно, как официанты, предлагающие карту вин.

Помотав головой, я сел и стер ладонью слюну со щеки. Мой сон разума больше не рождал чудовищ. И это главное.

У моей машины стояли двое: бедуин в широченной рубахе с калашниковым в руках и офицер регулярной армии Севера в полной выкладке. Мою сонливость как рукой сняло.

Я стряхнул с одежды песок и направился к своей машине.

«Селям алейкум![13] Белад-эр-Рум?»[14] Я кивнул. «Инглис, немей?» Я отрицательно махнул головой: «Нет, русский», – и протянул разрешение на проезд. Они долго разглядывали документ, недоверчиво качая головой. «Машалла!»[15] Я закрепил произведенное впечатление арабской мудростью: «Пустыня принадлежит всем». Офицер улыбнулся. «Надеюсь, вы не будете больше помогать этим проходимцам с Юга». Я улыбнулся ему в ответ: «Нет. Нас больше не интересуют чужие дела». Бедуин посмотрел на небо, где медленно парила огромная птица: «Эль-бюдж[16]. Летит на Юг. Скоро начнется война». Офицер протянул мне документы. «Мархаба!»[17] И они пошли дальше по дороге.

Через десять километров дорога резко уходила влево, к Таизу. В просветах холмов в последний раз мелькнули воды Красного моря. Дальше к югу простиралась безжизненная пустыня Южной Тихамы. Мне туда не надо.

Следующий поворот изогнулся вправо, слева остались облезлого вида холмы. Впереди – древний город Забид, в котором Пазолини снимал «Тысячу и одну ночь».

Это был странный город. Если бы не автомашины, проходящие через город по дороге из Ходейды в Таиз и обратно, можно было бы подумать, что это мираж.

Был полдень. Солнце жгло немилосердно, и улицы почти опустели. Двери лавок были заперты, и возле них, в тени, там и сям спали люди в грязной рваной одежде. На их лицах застыла блаженная улыбка. «Счастливым арабам» должны сниться счастливые сны.

Живым был только идущий по кругу верблюд, который выжимал из каких-то семян масло.

Я медленно проехал по вымощенной камнем главной улице, стараясь никого не разбудить. Порыв ветра поднял тучу пыли, ударил по стеклу и поволок по камням обрывки пластиковых пакетов.