Первыми, далекими еще залпами ударил гром, и тут же, сразу, без какой-то паузы, водой как из ведра, зарядил ливень. Из нужника Лопатин припустил трусцой, крупные дождевые капли уже прибивали летнюю пыль по двору и барабанили по жестяной крыше дома и надворных построек, порывы ветра норовили свалить с ног. Словно упала с небес стена воды. Неба не видно, лишь отблески молний с треском чередуются с раскатами грома. Над лесом и болотом, как давно он заметил, грозы были не редкостью, но такой сильной не было давно. «Дождь, конечно, давно нужен, но уж это просто ураган какой-то!» – подумалось Василию.
Потемнело. Василий, вошел на кухню, взял с полки коробок спичек, протянул руку за керосиновой лампой, взмахнул и выругался. Пустая. Не иначе вчера как запалил, так и оставил гореть. Он подошел к старому буфету, который помнил еще царя-батюшку. В буфете стояла початая бутыль с самогоном. Лопатин было потянулся к дверце, но потом сглотнув кадыком, нахмурившись пробормотал: «Хватит…». Скоро должна была, как обещала, на месяц приехать дочь. Стало невыносимо стыдно, до чего он себя довел. Андреич сел на табурет у окна и в который раз дал себе слово, что в ближайшее время займется наведением порядка в доме и во дворе. Лоб Лопатина покрылся испариной, в горле было сухо как в Каракумах, и он с тоской посмотрел на буфет. «Ну только рюмашку, что бы сердце не остановилось,» – прошептал он и хотел было встать, но, откуда ни возьмись, на колени с трудом запрыгнул кот.
Лаврентий, как звали кота, был стар и знавал лучшие времена. Был он серой дымчатой масти, когда-то просто огромен и на редкость знатно давил крыс, но теперь, прожив на свете более пятнадцати лет, сильно сдал. Серая шерсть висела колтунами, оба уха были разодраны в кошачьих баталиях. Ходил Лаврентий Павлович, как звал его Лопатин, тяжело, а охота, по-видимому, была уже ему не по силам. Кот, громко заурчав, ткнулся лбом Василию в грудь, потом поднял морду и пристально посмотрел ему в глаза. Лопатин, который раз, до дрожи в теле поразился какой-то нечеловеческой мудрости в кошачьих глазах. Вспомнил, как Маша говорила, что один кошачий год – семь человечьих. Стало быть, Лаврентий был что тебе старик столетний… Лопатин погладил кота по голове, Лаврентий прижался к нему и застыл, как бы стараясь успокоить и утешить. Василий огляделся вокруг, взгляд скользнул по грязной кухне, в которой в беспорядке валялась посуда, перевел взгляд на стену, между окнами висела большая фотография, где он с Верой. Еще молодые и красивые, держали они на руках своего первенца. Слева – фото, с которого улыбалась Маша, снятая на выпускном вечере Черневской школы. И еще фото, с которого смотрел на него немым укором парень в черной морской форме с погонами мичмана.
Лопатин вдруг почувствовал себя таким же старым и больным, как сидевший на коленях кот. Все, сколько-нибудь хорошее и доброе, осталось в прошлом, острое чувство ненужности своего существования резануло душу, и по небритым щекам поползли скупые мужские слезы. Он прижал к себе кота и прошептал: «Ты только меня один понимаешь, Лаврюшка, одни мы с тобой остались…». Рвали душу милые лица с фотографий, сквозь слезы он смотрел на них, и они расплывались и желтели, как будто многие годы уже прошли. Хотелось ему оказаться на сельском кладбище и упасть на могилу жены, выплакать свои пьяные слезы и свою жалость к себе. Подумал и о сыне, которому и могилки-то не досталось…
Но потом снова посмотрел на фотографию дочери и, устыдившись, своих слов, стал вспоминать, когда она собиралась приехать. Получалось, что в следующую пятницу, через шесть дней. Посидев еще минут десять под звуками барабанившего по крыше ливня и под кошачье урчание, (кот давно не обласканный хозяином откровенно млел), Андреич поднялся и, собрав всю силу воли, принялся за уборку, стараясь не смотреть на буфет.