– Еще нет, ай? Но, может, скоро. Тфой отец, он знает глухомань.
В дверях кухни появляется мадам, и Поль переходит на французский, обращаясь к ней, гнусавя и картавя, так что я его не понимаю, потому что ничего не помню, кроме общих фраз из школьного курса. Еще, может, народные песни и рождественские гимны. В старших классах я учила отрывки из Расина и Бодлера, но здесь мне это не поможет.
– Ты должна зайти, – говорит он мне, – и принять чай.
Он наклоняется и открывает щеколду на деревянных воротах. Я захожу и направляюсь к крыльцу, где меня ждет мадам, протягивая руки в порыве радушия, улыбаясь и скорбно качая головой, словно оплакивая меня как невинно обреченную.
Мадам кипятит чай на новой электрической плите, над которой висит голубая керамическая Богоматерь с розовым младенцем; взглянув на плиту по пути через кухню, я увидела в этом некое предательство – раз вы живете в деревне, живите по-деревенски.
Мы сидим бок о бок на крыльце, обтянутом сеткой, и глядим на озеро, держа на коленях чашки с чаем и покачиваясь в креслах-качалках; мне дали запасную подушку, на которой вышит Ниагарский водопад. У нас в ногах лежит на плетеном коврике черная с белым колли, точь-в-точь как та, что нагоняла страх на меня в детстве, а может, это ее потомок.
Мадам, у которой нет ни груди, ни талии, одета в длинное платье, черные чулки и фартук с передником, на Поле брюки с высокой талией на подтяжках и фланелевая рубашка с закатанными рукавами. Меня напрягает их поразительное сходство с резными фигурками канадских французов, которые продаются в сувенирных магазинах, но все, конечно, наоборот – это фигурки похожи на них. Мне интересно, на кого, по их мнению, похожа я, – они могут посчитать странными или даже аморальными мои джинсы, трикотажную рубашку и жеваную наплечную сумку, хотя подобные вещи могли стать вполне привычными в деревне благодаря туристам и телевизору; к тому же мне можно сделать скидку, поскольку мою семью всегда считали странной, и не только потому, что мы anglais[9].
Я поднимаю чашку, они пристально смотрят на меня: я обязательно должна сказать что-то про чай.
– Très bon[10], – произношу я, обращаясь к мадам. – Délicieux[11].
Меня охватывает сомнение: вдруг чай у французов женского рода?
Я вдруг вспоминаю, как нашей маме приходилось наносить визиты мадам, когда отец ходил к Полю. Отец с Полем оставались снаружи, обсуждая лодки, или моторы, или лесные пожары, или одну из своих экспедиций, а моя мама и мадам сидели в доме в креслах-качалках (у мамы в кресле была подушка с Ниагарским водопадом), отчаянно пытаясь вести светскую беседу. Ни одна из них не знала больше пяти слов на чужом языке, и после первых бонжуров обе бессознательно повышали голоса, словно разговаривали с глухими.
– Il fait beau[12], – выкрикивала моя мама, причем в любую погоду, а мадам натянуто улыбалась и говорила:
– Pardon? Ah, il fait beau, oui, il fait beau, bon oui[13].
Добившись ясности по первому вопросу, они принимались старательно думать, раскачиваясь в креслах, что бы еще сказать.
– Как ваши тела? – кричала мадам.
И мама, расшифровав вопрос, отвечала:
– В порядке, дела в порядке. – Затем она спрашивала то же самое: – А как ваши дела, мадам?
Но мадам не находила, что ответить, и обе они, продолжая улыбаться, украдкой поглядывали в окно с сеткой в ожидании мужчин, которые могли бы выручить их.
Мой отец тем временем давал Полю капусту или стручковую фасоль со своего огорода, а Поль, в свою очередь, одаривал его своими помидорами или латуком. Учитывая, что они выращивали на огородах одно и то же, этот овощной бартер выполнял чисто ритуальную функцию: после него мы понимали, что визит официально окончен.