Здесь может возникнуть заблуждение, будто я горжусь своим происхождением; вовсе нет. Напротив, я его скрываю, я его отбросил.
Дворянство стало бременем, в определенных обстоятельствах могущим оказаться опасным. Это пошло уже с «Ça ira»>vii великой революции. Были передышки, периоды реакции, крупные и малые острова вроде Пруссии, Японии, Прибалтики, но сомневаться в упадке не приходилось.
Тот, кто ищет виновника упадка – а я против такой постановки вопроса, – должен начинать с себя. Падению предшествовала внутренняя слабость. Она заметна в людях, прежде всего в монархах. Существует граница, за которой нравственность уже не присуща поступку, начинает отделяться от него и ослаблять. Тогда же гаснет харизма.
Я вижу и по своей семье: выросло число неудачников, праздных бездельников, игроков, чудаков, эстетов. Люди становятся добряками, слезают с коня, продают леса, обращаются к посторонним предметам вроде торговых сделок, начинают играть в теннис или участвовать в автогонках. Так наследством живут еще сотню лет, а потом все яснее вынуждены понимать: «За то, что у тебя было, еврей не даст ничего», иными словами, что было, то прошло.
Разумеется, я все отбросил. Правда, есть одно «но»: я имею в виду тот слой, где гены отличаются постоянством. Предки гнездятся глубже, чем можно подумать. Фразу стоит прочитать дважды.
И еще одно, на что лишь намекну: силезское. Из наших старых областей именно Силезия и Вестфалия придают характеру своеобразие. Этого не отбросишь.
Хоть мне и удавалось быть довольно незаметным, налет атмосферы силезского поместья, земли, людей оставался. Правда, чтобы его уловить, требовался особый нюх. По счастью, он встречался мне редко; самое неприятное воспоминание связано со службой в Национальной народной армии.
Меня командировали в мотопехотный полк, стоявший в моем родном городе. Казармы пережили бури времени; я благоразумно умолчал, что когда-то они носили имя моего предка, – оставил при себе. Я был также единственным, кто заметил, что из-под осыпающейся штукатурки на воротах проступали очертания нашего герба.
От заблуждения, будто в этих войсках царит особый дух братства, я скоро излечился. Если все остальное в порядке, жесткая дисциплина обычно не затрагивает товарищество. Нельсон полагал, для повешения дезертира воскресенье – день не хуже прочих. Тот в конце концов знал, что рискует головой. Подобные высказывания не могли поколебать любовь к нему матросов; с другой стороны, он считал жестокостью отнимать у пленных табак.
В народных армиях все иначе; здесь царит не корпоративизм, а конформизм; у них не история, а идея. Все наблюдают друг за другом, ловят малейшее нарушение. Даже улыбка может вызвать подозрения. Вдобавок идея, в отличие от монархий, не связана с личностью; она столь же абстрактна, сколь и туманна, своего рода коллективное чувство, порождающее моды, течения, которые необходимо учитывать. Ему подчиняются и командиры; личная популярность не приветствуется.
Как конкретно подавляют личность, я описывать не стану, поскольку тема мне противна. Все происходит втайне, за стенами тюрем, за колючей проволокой лагерей. Тем не менее верхушка заинтересована в том, чтобы кое-что просачивалось наружу.
Я страдаю излишней объективностью. Даже немало натерпевшись и оказавшись на волосок от гибели, в бессонные ночи я не мог избавиться от известного восхищения. Там, пожалуй, знали единственный рецепт, как удержать в узде вздымающиеся толпы, причем с их согласия. Они требуют единообразия и получают его. Это перекидывается даже на либеральные государства: их страх задвигает последний засов перед упадочничеством.