Вот так отозвалось то летнее “Болеро”.
А лестница, о которой в свое пятидесятилетие мягко напомнил Веничка, между тем, таки была. В начале шестидесятых я учился на сценарных курсах, и раз в неделю нашей группе было положено явиться к руководителю мастерской Леониду Захаровичу Траубергу. Он жил на Пушкинской площади, в огромнейшем сером доме, напротив редакции “Известий”. Стайкой, реже в одиночку мы поднимались к нему на шестой этаж и отчитывались за домашние задания. Если наши литературные находки казались выходящими из ряда вон по нелепости, мастер наклонялся к уху сочинителя и как бы по секрету сообщал: “А у нас на лестнице старик с козой жил”. Это означало, что сцену или диалог придется переработать. Мне этот секрет доставался чаще, чем сокурсникам, и что же оставалось, кроме как нырнуть в огромность непостижимого города? Но сначала надо было спуститься по лестнице. Вне зависимости от времени суток тут царила ночь – окна отсутствовали, стены покрывала зловещая масляная краска цвета танка, а уж невообразимая узость колодца! Чтобы забыть неудачу, минуя этажи косился на двери и гадал: за которыми же притаился распоясавшийся старик? И вот однажды меня окликнули по имени. Я нехотя остановился. На ступеньке сидел Веничка. Молчание длилось секунду или две, потом, объяснив вкратце, что, как и почему, я боком обошел его и продолжил свою дорогу в никуда. Как же иначе? Человеку присуще ошибаться на всех путях.
В те или почти те годы, но в том же самом месте, тенью был остановлен идущий в гости молодой поэт Томас Венцлова. Поэт спросил, с кем имеет честь, тень поинтересовалась, кто он сам, таким вот образом они друг другу представились, и сразу выяснилось, что у обоих в доме общая знакомая – Наталья Леонидовна Трауберг. Случай оба поэта решили отметить. Бродит и еще один сюжет того дома: как в лютые московские морозы старушка-балерина, уговариваемая соседями, сжалилась и приютила юного вагабунда. Утром Ерофеев вежливо поблагодарил и ушел. На том бы и кончилось, но, к несчастью, дом-то был престижнейший, настолько, что у некоторых жильцов могли быть обнаружены – в те-то времена – заморские напитки. И, увы, благодетельница заметила, что бутыль “Белой лошади” пуста; между соседями разразился скандал.
В конце концов – об этом сказано в одном интервью – в некоем ином подъезде, утром, ночными друзьями забытого Веничку подобрала уходившая на работу Галя Носова. Современники время от времени ее поругивали, вряд ли справедливо, жена есть жена, ее полагается оставить, как жену цезаря, вне оценок, а, кроме того, с ее появлением вокруг Ерофеева стал возникать быт: книжный шкаф, полка для пластинок, мягкие поверхности для отдыха, стол для работы – настоящий дом. И в нем, как некогда в черемушинские времена, Ерофеев с книгой в руке возлежал, словно пирующий римлянин на триклиниях. Он всегда умел очертить магический круг приватности – из двух—трех имен на обложках по тумбочке разложенных книжек, из блокнота с авторучкой наискось. И это являлось его уютом, но сейчас – почти благосостояние ему не только шло, но и, внезапно оказалось, всегда было втайне желанно.
Как и, мне показалось, наша с ним встреча. Заговорили, словно из ремстройтрестовского дома я ушел вчера. Я спросил, передал ли Анджей Дравич, что черная тетрадка не пропала. Да. Утром его насмешила венгерская переводчица “Петушков” Эржбет, заливавшаяся румянцем, когда ей объясняли толкование некоторых обсценических мест поэмы. Я похвастался, что нашел листочек с записанным с его слов “Путешествием вокруг Европы на теплоходе “Победа””, северянинским откликом на мировые актуалии. Он не обрадовался: “Стыдно ведь”. Напомнил ему историю с “Сибирскими пельменями”. Благодаря ей удалось стих Огненно Рыжего Завсегдатая отчасти разгадать: