– Ну вот, ну вот!.. Я так и знала, что будут нужны еще рюмки!.. Голубчик, прошу вас, помогайте, доставайте вон там, в буфете!..

И Марфа, по выражению Ностальжи, которое тут же вспомнил Н., вертя дыру на месте, взмахнула передником, как крылом.

* * *

Н. приснилась Ностальжи. Она как будто бы жила на книжной полке, в книге «Домострой», и когда Н. постучал в обложку, выглянула оттуда на минуту, вся нечесаная и отекшая, с огромным животом, и глухо сказала: «Муж наложил на меня бремена неудобоносимые, а сам и пальцем не дотрагивается, чтоб их понести», и опять скрылась.

Н. как будто бы хотел что-то ей на это сказать сочувственное, но обнаружил, что и сам живет на книжной полке, и все его друзья – на ней же: собака Собака – в «Муму», батюшка – в «Лествице», Костя Иночкин – в сорокинской «Норме», а сам Н. – в Туве Янссон.

Долго извиваясь и крича немым нутряным мыком, Н. наконец рванулся, совместился сам с собой и проснулся, весь мокрый.

«Хорошо еще, что это была „Шляпа волшебника“… жить можно, ничего… Или все-таки – „В конце ноября“? Тогда швах, плохо мое дело…» – до утра, не спя, думал Н.

* * *

На ночь Н. читал «Лествицу».

Во сне ему привиделась эта лестница, похожая на боттичеллиеву воронку, отверзтую внутрь человеческого естества, а сам Иоанн, игумен горы Синайской, был Вергилием: по главам-ступеням страстей – вниз, по главам-ступеням добродетелей – вверх. «Зачем ты написал эту книгу таким архаическим языком? Я не монах, и мне страшно ее читать!» – спрашивал у Иоанна Н., а тот, весь коричневый, ссохшийся, но изнутри, под глянцевой корочкой аскезы, медовый и лучащийся, как финик, вздыхал и говорил: «Да ничего я не писал. Я только включаю свет здесь, на лестнице, – а видишь самого себя в этом свете ты сам. И решаешь, оставаться тебе или выползать, тоже ты…» – и плоской иконописной дланью указывал на большой, в пятнах ржавчины, железный рубильник.



Н. вспомнил картинку в посте из фейсбука: под водой два аквалангиста сидят в защитной клетке, а снаружи плавает акула и говорит: «Выходите из зоны комфорта, измените вашу жизнь!», и комментарии типа «ага, щас». Повернувшись на бок, Н. уснул снова. На этот раз приснилась ему темная толща воды, и клетка комфорта, и собственная асфиксия, и страх, и эта самая акула; потом, пристально вглядевшись, Н. понял, что это не акула, а совсем другая рыба, или даже – Рыба, примерно та самая, из которой когда-то Иона вышел совсем другим человеком, а именно – самим собой.

* * *

Н. зашел на кухню, наполненную паром, чадом, запахами свежеиспеченных куличей, свежекрашеных яиц и булькающего на плите студня, и заглянул в холодильник. Подсвеченная пустота гудела ровно.

– Велик день тоя субботы, – сказал Н. и закрыл холодильник.

Ностальжи, шинкующая лук, знала, что изъясняться церковнославянскими цитатами Н. начинает в минуты особой туги и предельного над собою смирения, и промолчала.

– В день тоя субботы еды-то вокруг много, а пожрать нечего, – по-русски уточнил Н., обращаясь как бы к мирозданию. Просунувшая часть рыла в ту же кухонную дверь собака Собака – услышав голос Н., она воспряла: «Наши в городе!» и в четвертый раз попыталась проникнуть в запретное пространство кухни – как бы негласно соглашалась с ним; черный ее соплеватый нос в розовых плешинах подрагивал от голода и удалой трусливой отваги.

– Кто не дает-то. Открой зеленый горошек, – ровным голосом, щелкая ножом по доске, сказала Ностальжи.

– Горошек!.. Очи мои изнемогосте от поста, – отвечал Н. и дрогнувшим голосом пояснил: – Видеть ваш силос уже не могу.

– Это колени изнемогосте от поста, – все так же ровно отвечала Ностальжи, и ровность эта приобрела уже нехороший оттенок. – А очи – они изнемогосте от нищеты. Образованец.