Я сидел, смотрел в пол, но все замечал и даже вроде бы себя рассматривал со стороны, и зло брало – чувствовал, что лицо у меня какое-то отрешенное и я зря пытаюсь обмануть Глухаря. Старик взглядывал то на меня, то на Клаву, то на солдата, шевелил бровями.

А солдат менялся на глазах. Он перестал улыбаться, смотрел на Клаву строгими глазами, будто говорил: «Ну, что еще ты выкинешь, что еще?» И вообще я могу признать, что парень этот был ничего, только он, пожалуй, все приглядывался к Клаве и тянул волынку. Но тут – прошу понять меня – мне-то судить обо всем этом трудно, и я не хочу писать лишнего.

Скоро Клава и солдат рассчитались – положили каждый по три рубля, ушли. Мы тоже поднялись. Под перронным фонарем стояли они. Клава прислонилась к столбу и – мне показалось – тихо плакала. Я заставил себя не оглянуться, но потом уже, от Клавы, узнал, что тогда состоялся у них решительный разговор.

– Ну вот, – бормотал солдат. – Ну что ты? Вот тоже…

– Уходи! – сказала Клава.

– Что? – растерялся он.

– Совсем уходи!

– За что прогоняешь?

– Вы все!.. – крикнула Клава. – Уходи!

Солдат сделал налево кругом и ушел, а мы с другом проводили в тот вечер Глухаря и тоже разошлись. На прощанье Захар сказал:

– Брось, Петр! Все пройдет. Ничего!

Мне были дороги не сами слова – в них ничего такого не заключалось, а то, что друг меня понимает и я его тоже. Шел домой один, сквозило, и так захотелось хоть на недельку сбегать к Золотому Китату, поглядеть в его струи, вьющие бесконечные светлые косы, раствориться в рдеющей тайге, которая утишает сейчас этот ветер, в диких счастливых криках перелетных птиц. Правда, это нам только кажется, что птицы всегда беспечны и веселы, им тоже достается. Раз убил я гуся на перелете, а у него под крыльями оказались мозоли.

Коротко, чтобы на самом деле не было лишнего, напишу еще об одном случае, что произошел в эти дни. Я-то про него узнал, когда вернулся из-за границы, по рассказать надо здесь.

Глухарь и мой друг Захар Ластушкин решили тоже впутаться в эту историю, хотя их никто не просил. Клаву они не беспокоили – уже знали, что тут я замешан, а я ведь не терплю, если кто-то встревает в мои личные дела. Дело вышло так.

В заводском сквере Захар сидел возле Глухаря, долго и медленно, обдумывая слова, писал ему в блокнот. Глухарь прочел, спросил:

– А где этот солдат-то?

– Да вон он.

Глухарь увидел, что солдат бродит на задворках депо, разглядывает небо и железный хлам.

– Да поговорить можно, только вот как тут Петька Жигалин? Ты же его знаешь…

– Кто у нас Жигалина не знает?

– Ладно, – согласился Глухарь. – Идем потолкуем.

Они обогнули угол депо, будто случайно встретили солдата и пригласили пройти с ними на кладбище паровозов. Там зарастают бурьяном, ждут переплавки «овечки», «щуки» и даже одна «фита» – букву эту уже никто не помнит, а паровозы с таким обозначением еще есть.

Присели в закутке на ржавую ось колесной пары, и Глухарь сказал:

– Садись. Кури.

– Спасибо, – отозвался тот. – Не хочется.

– Говорят, стройбат ваш перебрасывают? – спросил Захар для начала разговора.

– Да, – ответил солдат. – Но у меня уже срок службы кончается.

– Вот об этом и речь! – сверкнул на него глазами Захар.

– Погоди ты! – тронул его рукой Глухарь, однако сам все никак не мог приступить к делу. – Ты, служба, нас не бойся. Мы ничего.

– А я не боюсь.

– Только уж ты решай: или так, или так! – Глухарь сурово посмотрел на него. – А этого мы не позволим. Понял?

– Не совсем, – сказал солдат.

Тут Захар не выдержал; он горячий такой парень. Схватил солдата за грудки и притиснул затылком к бандажу колеса, чтобы тот понял. Солдат взял его руки, развел их, поднялся.