– Не о том спрашиваешь, – отвечал незнакомец.
– Это твой сарай?
– Не имеет значения.
– Это же твои слуги там?
– Да какая разница!
– Кто ранил твою ногу?
– Бессмысленный вопрос.
– Почему ты носишь стеклянную колбу как чулок?
– Чтобы не пачкать рану.
– А если ты разобьешь колбу?
– Поранюсь снова.
– Ты не боишься умереть от этого?
– Суть не в этом.
– Почему ты не одет?
– Я одет.
– Где мы находимся?
– Под часовней.
– Зачем мы здесь?
– Скоро поймешь.
– Тут есть нужные мне книги?
– Ты, как я погляжу, совсем дурак, – сказал полуголый и ушел. Его твердые пятки стучали по каменному полу, а красная одежда постепенно наполнялась чернотой и наконец совершенно слилась с нею.
Сарториус еще раз повторил в уме слова адского диалекта, которыми обогатил свой разум, но от каждого произнесенного слова ему становилось нехорошо, и он решил, если получится, поскорее забыть их.
Подвал под часовней оказался обширнее, чем сама часовня, – видимо, он простирался дальше, захватывая часть земли под собором. Сарториус добрел до лампы, держась рукой за стену, чтобы не упасть (голова у него все еще кружилась). Он поправил фитилек, убедился в том, что масла в лампе достаточно (кто ее заправил и кто ее зажег?), и двинулся дальше. И почти сразу ударился ногой о сундук.
Прикусив губу, Сарториус перетерпел, пока боль перестала быть такой жгучей, затем поставил лампу на пол и опустился перед сундуком на колени.
Сундук был покрыт пылью, но все же видно было, что за ним ухаживают: дерево было отполировано, на металлических застежках – ни следа ржавчины. Ключ нашелся поблизости на стене, и Сарториус, не раздумывая, снял его и открыл замки.
В сундуке лежали книги и пачки листов с рисунками. Сарториус осторожно вынул одну из них и едва не выронил: на обложке было написано его собственное имя.
«Сарториус».
На самом деле поначалу Сарториус вообще не понял, что написано на обложке. Линии, прочерченные слабой, дрожащей рукой, складывались в знаки неохотно. Да и что это были за знаки, на какую звучащую речь они намекали, поначалу тоже было не разобрать. Но чем дольше Сарториус всматривался в них, тем отчетливее различал их, и, в конце концов, они как бы сами собой заговорили с ним на латыни. А заговорив, произнесли его собственное имя.
Впервые в жизни он услышал, как его призывают по имени. До сих пор Сарториус сам дерзал всех окликать: кувшин он называл «кувшином», перебирая это наименование на всех известных ему языках; дерево он звал «деревом», а порой – «дубом» или «кленом», но, надо сказать, и «клен», и «дуб», и «ясень», и любое другое наименование не встречало у деревьев такого отклика, как самое простое слово – «дерево», ведь «дерево» – это то, чем все они были изначально. Здесь стоило бы задуматься, росли ли в раю клены, дубы или ясени, или же фиговые и яблоневые деревья. Возможно, там росли некие «деревья» как таковые, не имевшие между собой разделения, – как не имели разделения языки или люди.
Много соображений касательно имен – истинных, искаженных или полностью ложных – имелось у Сарториуса, и он без колебаний использовал все, что успевал осмыслить, и звал – тем самым, быть может, истязал вещи и иные существа.
И вот настал миг, когда точно так же, властно и без всякого сострадания, окликнули его самого.
В этот миг он был беспомощен и обнажен, как младенец, рожденный в чужом сарае, на чужой дороге, рядом с воюющими армиями, окруженный бессмысленными харями. Кто-то, таящийся за этими буквами, кто-то, окликнувший его таким образом, что не отозваться и не подчиниться он не посмел, сделал это ради собственного любопытства.