Энгстран. Да чего ж ей было ходить да благовестить об этом – срамить себя еще пуще? Представьте-ка себе, господин пастор, стрясись с вами такое, как с покойницей Иоханной…

Пастор Мандерс. Со мной?

Энгстран. Господи Иисусе! Да не аккурат такое! Я хотел сказать: стрясись с пастором что-нибудь такое неладное, за что люди глаза колют, как говорится. Не приходится нашему брату мужчине больно строго судить бедную женщину.

Пастор Мандерс. Я и не сужу ее. Я вас упрекаю.

Энгстран. А дозволено будет задать господину пастору один вопросец?

Пастор Мандерс. Спрашивайте.

Энгстран. Подобает ли человеку поднять павшего?

Пастор Мандерс. Само собой.

Энгстран. И подобает ли человеку держать свое чистосердечное слово?

Пастор Мандерс. Разумеется, но…

Энгстран. Вот как стряслась с ней беда из-за этого англичанина, а может, американца или русского, как их там знать? – так она и перебралась в город. Бедняжка спервоначалу-то отвертывалась было от меня и раз и два; ей все, вишь, красоту подавай, а у меня изъян в ноге. Господин пастор знает, как я раз отважился зайти в танцевальное заведение, где бражничали да, как говорится, услаждали плоть свою матросы, и хотел обратить их на путь истинный…

Фру Алвинг (у окна). Гм…

Пастор Мандерс. Знаю, Энгстран. Эти грубияны спустили вас с лестницы. Вы уже рассказывали мне об этом. Ваше увечье делает вам честь.

Энгстран. Я-то не величаюсь этим, господин пастор. Я только хотел сказать, что она пришла ко мне и призналась во всем с горючими слезами и скрежетом зубовным. И должен сказать, господин пастор, страсть мне жалко ее стало.

Пастор Мандерс. Так ли это, Энгстран? Ну, дальше?

Энгстран. Ну, я и говорю ей: американец твой гуляет по белу свету. А ты, Иоханна, говорю, пала и потеряла себя. Но Якоб Энгстран, говорю, твердо стоит на ногах. Я то есть, так сказать, вроде как притчею с ней говорил, господин пастор.

Пастор Мандерс. Я понимаю. Продолжайте, продолжайте.

Энгстран. Ну вот, я и поднял ее и сочетался с ней законным браком, чтобы люди и не знали, как она там путалась с иностранцами.

Пастор Мандерс. В этом отношении вы прекрасно поступили. Я не могу только одобрить, что вы согласились взять деньги…

Энгстран. Деньги? Я? Ни гроша.

Пастор Мандерс (вопросительно глядя на фру Алвинг). Однако…

Энгстран. Ах да, погодите, вспомнил. У Иоханны, правда, водились какие-то деньжонки. Да о них я и знать не хотел. Я говорил, что это мамон, плата за грех – это дрянное золото… или бумажки – что там было?.. Мы бы их швырнули в лицо американцу, говорю, да он так и сгиб, пропал за морем, господин пастор.

Пастор Мандерс. Так ли, добрый мой Энгстран?

Энгстран. Да как же! Мы с Иоханной и порешили воспитать на эти деньги ребенка. И так и сделали. И я в каждом, то есть, гроше могу оправдаться.

Пастор Мандерс. Но это значительно меняет дело.

Энгстран. Вот как оно все было, господин пастор. И, смею сказать, я был настоящим отцом Регине, сколько сил хватало… Я ведь человек слабый.

Пастор Мандерс. Ну-ну, дорогой Энгстран…

Энгстран. Но, смею сказать, воспитал ребенка и жил с покойницей в любви и согласии, учил ее и держал в повиновении, как указано в Писании. И никогда мне на ум не вспадало пойти к пастору да похвастаться, что вот, мол, и я раз в жизни сделал доброе дело. Нет, Якоб Энгстран сделает да помалкивает. Оно – что говорить! – не так-то часто, пожалуй, это с ним и бывает. И как придешь к пастору, так впору о грехах своих поговорить. Ибо скажу еще раз, что уже говорил: совесть-то не без греха.

Пастор Мандерс. Вашу руку, Якоб Энгстран.

Энгстран. Господи Иисусе, господин пастор…