Кашнева точно подбросило за ним. Торопливо шлепая по грязи, вперебой, табуном отовсюду, как в атаку, кинулись солдаты… Певуны ахнули, отшатнулись, стали.

Пожалуй, незачем было Дерябину расстегивать верхние пуговицы тужурки: парни были квелый, хлипкий народ. Бил их пристав со всего размаха, – с правши и с левши. Двое упали сразу, третий, с гармоникой, еще держался, но со второго удара сбил с ног и его Дерябин. Куча сваленных парней барахталась в сыром песке. Чуть поднялся парень с гармоникой…

– Господин пристав! Это… за что же бьетесь?

– Мало тебе? Додать?

Пнул его сапогом в бок Дерябин, застонал парень.

– Будет вам, что вы! – взял пристава за руку Кашнев. – Зачем?

– Как? – озадачился пристав. – Мерзавцы, воры, – по ночам орать!..

– Да ведь новобранцы… как же воры? – ответил Кашнев.

– Мы и вовсе не новобранцы, – плачущим голосом вставил кто-то из кучи. – Так мы, ребята здешние.

– Значит, и воры! Еще лучше… Да здесь же все воры, скот!

– А вы нас ловили? Воры… – поднялся было парень с гармоникой.

– Что так-кое?

– Вы нас не ловили, – по-пьяному упрямо повторил парень.

– Тты? Как смеешь? – изумленно и потому как-то тихо даже спросил пристав. – Как смеешь? Смеешь как?..

И Кашнев не мог его удержать.

IX

Привели в часть и заперли избитых парней в каземате. Солдаты ушли в казарму. Кашнев остался у пристава, где Культяпый постелил ему постель.

Долго сидел на этой постели Кашнев, молча глядел на Дерябина, который, сопя, читал и подписывал у стола какие-то бумаги, пил квас из графина, дымно курил.

Но вот пристав снял тужурку, остался в одной крупно вышитой на груди рубахе, подошел к иконе, около которой горела лампада, грузно стал на колени и начал отчетливо, громко читать молитву ко сну отходящих:

– «Боже вечный и царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа…»

Читал долго, потом прочитал еще две длинные молитвы, поклонился земно и встал с колен. А в это время разделся Кашнев, потянулся устало и лег.

– Ты что же это? Немолякой? – покосился на него Дерябин.

– Дда… отвык… давно не молился, – просто ответил Кашнев.

– Ты – человек ученый, юрист… тебе это, конечно, стыдно… – медленно проговорил Дерябин, кашлянул, посопел и добавил: – А я – молюсь, прошу простить… Я, брат, ничего в жизни не понимаю и потому молюсь.

Он покопался в столе, шумно выдвинул ящик и достал фотографию; доставал как-то медленно, ощупью, и держал отвернувшись, поднося ее Кашневу.

– Вот видишь… присмотрись хорошенько: мой сын Юра, девяти лет! Присмотрись!

– Красивый мальчик, – сказал Кашнев, искренне любуясь мальчиком – большеглазым, пухлогубым, с челкой, в суконной матроске.

– Умница был! Рисовал как! Всмотрись внимательно, – я еще не могу… Шесть недель назад от дифтерита умер: не могу смотреть… Он не при мне жил, то есть не моя фамилия, и прочее, но-о… только он мой был, настоящий… моей крови… Вот и спроси его, зачем умер.

Пристав стал у окна, побарабанил пальцем, потом, сопя, взял у Кашнева фотографию и, не глядя, спрятал в стол. Посвистал глухо и вдруг опять начал надевать тужурку отчетливо и решенно.

– Куда? – спросил Кашнев.

– Куда? Куда надо, куда надо, да, куда надо! – скороговоркой ответил Дерябин; потянулся, оглядел правую руку, и Кашнев только теперь заметил на ней три массивных золотых перстня, должно быть таких же жестоких при бое, как кастет.

– Ты… в каземат? – спросил он несмело.

– Я их прощупаю, какие они такие ребята, здешние, – раскатистым голосом ответил Дерябин, прикачнув головой.