Платье такого цвета у неё тоже было, но так давно, что уж и не упомнишь, сколько лет тому назад. У этого же фасон чудной, собранный в складки как вычурный занавес, или типа античной туники, сползающей с одного плеча и схваченной золотым пояском в талии.

– Чужое платье? – спросила она у отражения, – Меня фасончик что-то не устраивает, да и личико ваше тупенькое и кукольно-глазастое не моё, как бы. А я, знаете, со своим лицом как-то и сжилась уже, да и к волосам своим привыкла…

Она стянула ремешок, невольно любуясь его искрящейся красотой, – он оказался набран из мелких пластинок и изгибался как змейка. Поясок выскользнул из пальцев в воду, заискрил, прежде чем утонуть, исчезнуть. После чего она скинула платье с себя, в воду, – Плыви, плыви алый парус! Пусть это будет гуманитарная помощь какой-нибудь обездоленной Лоролее, живущей где-то в измерениях, мне неведомых! – и тут…

О, ужас! Всё та же нагая старуха слегка подрагивала в водяном зеркале, поскольку вода струилась, искажая отражение.

– Это не я! Это колдовская поганка Рита скинула на меня свою старость, чтобы взамен облачиться в мою юную кожу!

Она панически бухнулась в глубину, поскольку берег круто обрывался сразу же, судорожно пытаясь задрапировать старое тело в ледяной водный шёлк. Только вода соскальзывала, не желая её таить. Никогда в своей жизни она не видела столь удручающей человеческой ветхости, поскольку на планете Земля давно уже не было такой вот старости. Но, видимо, из бездонного информационного омута родовой памяти, если не из коллективной памяти всего человечества, вдруг вынырнула сия одутловатая кикимора – жуткий архетип женского увядания и предельно возможного телесного безобразия.

– Я не хочу стареть! Я так мало жила в ослепительном мире любви!

– Умри! – шепнула ей Лоролея, опять сумевщая облачиться в то самое алое платье. – Я буду жить вместо тебя. Буду любить его вместо тебя, – и она засмеялась, дразня некрупными жемчужными зубками. На её запястье поблёскивала змейка – браслет. В волосах белый живой цветок с розовым донышком. – Мать Вода лишила меня женской доли, а ты её мне подарила! И теперь у нас с тобой будет одно счастье на двоих! Потому что я добрая, и частичку счастья оставлю тебе. Может, ты и красивее, стройнее, а я буду желаннее. На, держи! – и та, кто угрожала захватить её счастье, протянула ей тот самый цветок с розовато-телесным донышком, с полупрозрачными лепестками, – Тебе от меня гуманитарная помощь! Он же подарил мне целый букет этих надводных цветов, которыми Мать Вода украшает свои одеяния…

– Какая ещё мать вода? Иди ты, к своей матери, на самое дно!

– Я не умею плавать. А ты сама уже на дне…

Колышущийся зыбкий песок дна предлагал ей себя в качестве обволакивающей ласковой пелены и вечной колыбели, где она вместе с ним отвердеет и минерализуется в хрупкую опаловую окаменелость, как некая ящерица из пустынь Австралии, где находили временами их целые скелеты, полностью состоящие из драгоценных опалов.

– Разве не я остерегала тебя от подобного разворота событий? – от сосновых стволов отделилась высокая и такая же деревянно-равнодушная ко всему его мать Карин. Сумбур не удивлял, как вообще никого не удивляет нелепость происходящего в сновидениях, часто перемешанная с пронзительной, долго не забываемой ясностью.

– О чём?

– Обо всём. Ты играла в дурочку, и он поверил. В итоге предпочёл ту, кто сыграла умницу. Он же считает себя умником, хотя он дурак. Твоя искренность – дурость.

– То я искренняя, то я играю. Вы хотя бы определитесь для себя.

– Твоя игра и была твоей искренностью. Ты играла, как вечно играют дети, как играют утренние лучи, согревая камень, но сами они становятся добычей камня и глохнут в его неподвластной им структуре.