– Слушаю вас? – во взгляде Катюшки сквозила не театральная искренность, которую вряд ли она при своей непосредственности могла сыграть, – Вам, как всегда… или…

– Что? А, да, Катюша. Мне, как всегда, если помнишь, – добавил он, спохватившись. Будто ему делали снисхождение: и в этом случае ожидали благодарности.

– Значит, кофе сразу? – улыбнулась она, поняв его состояние, и он кивнул утвердительно. И хоть не ушло еще чувство неудобства, стало приятно: она помнит, что он заказывает. И при этом не возникло циничного комментария. Зато возник другой, связанный с тем, что «пробило на чувства», когда Катя повернулась и, покачивая бедрами, пошла. В сознание тут же ворвалась догадка: подсознание, в чьем ведении лишь категории «приятно» и «неприятно», отождествило Леру и Катю. «Вот это да! – встрепенулся Дарский, – Вот это параллели. Скажи кому – либо засмеют, либо дурачком сделают. Вот тебе и полигамия. Как это там: за неимением графини, сойдет и горничная? Да-а, шуточки у подсознания, однако», – усмехнулся.

Катя принесла кофе. Поставила осторожненько. Аккуратненько придвинула.

– Спасибо, Катюша.

– На здоровье… позовете, когда будете готовы, – прощебетала она.

– Хорошо, – улыбнулся Александр, провожая ее взглядом.

Кофе он выпил быстро. Потом ел почти машинально. Думал. Развивал мысль, неожиданно пришедшую в порыве отражения чувств от Леры к Кате. Размышлял над тем, почему его отношение к ней изменилось столь странным образом – кардинально – сквозь призму чувств к Лере. Может, потому что он думал о Лере: почему она не звонила? И, что тоже странно, напряжение, подогреваемое присутствием Кати не росло. Оно было. Но находилось в состоянии стагнации. Ни жарко и ни холодно. Привычка цинично, и по-мужски грубо, оценивать действительность, вытащила из памяти пошлый, но жизнеутверждающий каламбур: за неимением графини имеют горничную. Александр посмотрел на Катю – на ее позу, в которой чувствовалась такая наивность, такая беззащитность перед внешним миром, отчего снова шевельнулась совесть. Но на этот раз как-то мягко, почти по-матерински продолжила свое терапевтическое воздействие: то ли ссылаясь пусть на пошлую, но жизнеутверждающую фразу, объясняющую суть выживания природы, то ли соотносясь с полнотой желудка.

В этот день Лера так и не позвонила, сделав к ночи первую зарубку на сердце Дарского.

7.

На следующий день, придя на работу на час раньше, как просил Пекарик, Михаил Моисеевич вошел в приемную и остановился: дверь в кабинет декана почему-то оказалась открытой. Потерявшиеся в пространстве звуки шагов и скрип половиц старого паркета сменила тишина. «Должно быть, еще не пришел», – он заглянул в проем.

Пекарик сидел в кресле, задумавшись, или дремал – сказать трудно, но на Румана не отреагировал. Михаил Моисеевич присмотрелся: кожа на лице друга как-то странно разглажена – она словно окаменела.

Михаил Моисеевич кашлянул. Реакции не последовало. Тогда он кашлянул громче. То же самое.

– Веня! – прикоснулся, подойдя почти вплотную, к плечу. Рука, полулежавшая на груди, стала сползать на колени. Руман в замешательстве отпрянул: по голове и спине прошел озноб, – Веня, не пугай меня! – спонтанно сорвалось с языка. Глаза уже присматривались к чертам лица. К позе. Рукам. Хаотично искали малейшее движение – хоть какой-то признак жизни. Но не находили. Душу стали заполнять понимание момента истины и страх надвигающихся перемен, замешанный на откуда-то пришедшей мысли, что свято место пусто не бывает. Потом пришла мысль о машинальном поведении собственного туловища. Она появилась тогда, когда собственная рука искала пульс в руке товарища. Потом он почувствовал легкое ощущение радости. Понял – откуда это. Наконец, пришло осознание. Пульс! Он был слаб, но четок с точки зрения ритма. «Слава богу! Жив! – первое, что пришло в голову, – Сердце?»