когда-то я переводил стихотворение
о дочке шамана:
она смывает прошлое холодной струёй водопада,
она гладит пятнистых и белых оленей по жёсткой шерсти
и уходит на собачьих упряжках от полярной ночи…
А ещё есть особая песня на самый последний случай,
– говорит мне дочь, – но петь я её не стану,
лучше смотри на холмы, где оленей пасёт дочь шамана
и слушай…
«Зима уходит…»
Зима уходит,
по раскисшей дороге несёт ребенка,
он прямо на глазах тает.
– Ах, мой малыш,
сердце-сосулька,
глаза-угли, нос-ветка,—
плачет зима,
гладит снежную голову,
сорока летит впереди,
что на хвосте – сама не знает,
некуда деть пустые руки,
мокрые рукава к земле тянут,
– в колею пусть меня положат
там, где деревья в тумане.
«Жить в доме возле железной дороги…»
Жить в доме возле железной дороги
за стеной из густо посаженных ёлок,
которые почему-то называют пушистыми,
а на самом деле
они колючие,
в этом легко убедиться
спрыгнув с поезда.
Слушать, как поезд качает
почву под ногами,
как дышат рельсы, каждый вагон – вдох-выдох,
Вишну и Шива сидят у окна
в плацкартном купе
смотрят на зелёную стену,
где выйдут – сами не знают.
«Не говорите мне гадости…»
Не говорите мне гадости,
не пожимайте плечами,
я прокладываю трубы радости
в земле печали.
Радость под высоким давлением
очищенная от примесей
скоро поступит конечному потребителю —
осталось заварить пару швов.
Вдруг приходит представитель заказчика
в клетчатом пиджаке с нарукавниками
и требует установить
на выходе счётчик и вентиль.
Но я ставлю на выходе ветер,
ведь я не Газпром, и радость – не газ,
скоро она пойдет по планете
чтобы радовать вас.
Памяти Леонида Аронзона
Летит собака на пегасе сквозь облака,
поэт заснул, но свет не гаснет. В черновиках
гуляет птица, стальная цапля, чей клюв – ружьё,
и словно порох сгорают строки в глазах её.
Возьми волшебный выключатель, нажми рычаг,
тогда и счастье и несчастье уйдут во мрак,
где кто-то дышит часто-часто, дрожит рука,
летит собака на пегасе сквозь облака.
Ода шкафу
Тёмный хозяин, ты стоял, перегораживая комнату,
глазами резных фигур наблюдал за моими играми,
в тебе тикали личинки жуков, отсчитывая время,
а жуки летели на свет лампы и падали на пол семенами будущего,
я гладил львиные морды на твоих дверцах,
смотревшие на меня из переплета волшебных растений,
я стирал ладошкой их блестящие лаковые слезы
львы плакали о пустыне: так я полюбил пустыню.
Я прятался в твоем чреве вместо старых альбомов,
надо мной сидели Тартарен из Тараскона и Рип Ван Винкль,
в тебе работала волшебная мельница Сампо,
и бежал вдоль берега моря пёс с черным ухом,
на подводной лодке дивана я швартовался к твоему борту,
или приставив два стула и сверху на них табуретку
поднимался на свой капитанский мостик,
волшебную форель ловил в пене прибоя обоев.
На тебе жил увеличитель, чей взгляд умножал реальность
потому был скрыт за красным моноклем,
жил резак для фотобумаги: хочешь – хрусти прокрустом,
отрезая кусочки пейзажа и белую кромку
черно-белых фото из набора открыток на верхней полке,
где тайные женщины с телами из воска и ртути
где свет из причудливых окон, нагота за решеткой:
ловушки внимания на плотном бумажном глянце.
Я любил болеть, не чувствуя боли:
температура лишь первые дни, а потом – свобода,
дядюшка творог, тётушка морковь, оставленные на столе мамой —
занесённые сахарным песком белые и кирпичные горы.
Тобой от меня загораживали телевизор,
но я видел синих призраков, танцующих на потолке и стенах,
а звук обходил тебя осторожно,
заглушая шаги времени в твоем теле,
за твоей спиной я прятался с фонариком под одеялом,
где туманность Андромеды висела на душном небе из ваты,
и тревожная тьма острова Наварон