Стоило поработать. И горничная, по мере умения и сил, работала.
13. Интрига плетется
Директивы Мекси сводились к одному: путем интриг – плетение этих интриг возлагалось всецело на Марию – посеять рознь между влюбленными, вбить между ними такой клин и так основательно, чтобы его уже никак нельзя было выдернуть. Мария знала характер своей госпожи, знала, как следует играть на нем. Знала также, что Фанарет никогда с ней не расстанется, а посему она, Мария, может говорить в лицо госпоже своей многое такое, чего никто другой не посмел бы сказать.
Но Мария была слишком хитра, дабы злоупотреблять своим привилегированным положением. Открытое выступление против Язона успеха не имело бы. Особенно же в дни медового месяца, в эти дни, когда Медея с таким острым, все и вся забывающим упоением отдавалась своему новому роману, своему новому увлечению.
Декорация и фон их романа были чарующие, словно самим Господом Богом созданные для влюбленных. Эти южные ночи – то звездные, то бледно-золотистые лунные, лунные до какой-то фантастической зеленоватости, обвевая истомой, будили желание, желание без конца…
И тогда все облекалось в завороженную легенду минувших веков, и не было переходов, и черные тени так же резко сменялись тусклым зеленоватым блеском. Угрюмым силуэтом повисла над бездной громада монастыря, и казалось чудом, как это не рухнул он с головокружительной высоты своей в море. А из моря черным массивом поднимались изъеденные временем башни римской крепости, помнившей цезарей.
Медея и Язон в такие ночи уходили вдоль берега, уходили туда, где никого нет, за город, и где их тени на остывшем песке сплетались в одну. И так же сплетались их тела в объятиях, поцелуях, прикосновениях, то нежных, чуть уловимых, как свежее дыхание сонного моря, то бурных, порывистых, как ураган, как пламя, испепеляющее все и вся. А там, вдали, на лунно-зеркальной глади моря, чернела баркета, и чей-то голос пел о любви, и рокотала, звенела чья-то мандолина.
В такие моменты Язон, в обычное время пленник этикета и своего высокого положения, чувствовал себя вырвавшимся из-под строгой опеки школьником, школьником тридцати четырех лет. Он забывал, что он – наследный принц, что он командует кавалерийской дивизией и что он в спешном порядке испросил у Его Величества короля месячный отпуск. Отпуск, таявший с неуловимой быстротой. Старик отец, кладя резолюцию на прошение об отпуске, молча погрозил сыну пальцем. Это значило:
– Смотри, Язон. Мне известно что-то. Смотри же, не наделай глупостей, за которые пришлось бы краснеть нам обоим…
Фанарет не была хищницей в материальном значении слова. Она не принадлежала к числу тех обольстительных, но прожорливых акул, у которых в натуре, в крови обирать мужчин, разорять их, не стесняясь никакими приемами. Однако непоколебимо было в ней убеждение: тот, кому она дарила свою любовь, должен заботиться о ней и тратить на нее деньги. Язон, не являвшийся исключением, да и не желавший быть таковым, тратил на нее, тратил в пределах своего «цивильного листа». Ему полагалось пятьдесят тысяч франков в месяц. Немного. Даже для такого бедного королевства, как Дистрия, – немного.
Расходы по жизни в Позетано с отелем, пансионом, автомобильными и всякими другими прогулками были ничтожны. Не ограничиваясь этим, Язон съездил в Неаполь к лучшему ювелиру и вернулся оттуда с ниткой жемчуга и браслетом. Довольно крупный изумруд, как жутко мерцающий тигровый глаз, трепетал на тонком золотом ободке.
Хотя оба эти подарка заняли далеко не первое место в коллекции Фанарет – разве Язон мог сравниться с искавшими ее взаимности американскими миллиардерами? – но жемчужная нитка и браслет были встречены и приняты более чем благосклонно.