Стало очень неприятно. Захотелось встать и уйти, но я не могла. Сама не знаю почему.
— Не могу есть два дня подряд одно и то же, — сквозь зубы прошипел он. — Ты целый день дома. Какого черта не приготовила отбивные?
Про что это он? Я и не понимаю и почему-то расстраиваюсь. С дрожью в голосе спешу оправдаться:
— Ты купил большой кусок. Пока он разморозился, пока я порезала и поставила мариноваться, прошло три часа. А потом нужно было бежать к Тёмочке. Он проснулся и заплакал.
— Подумаешь, подождал бы, — ответил мужчина и встал.
Подошёл к холодильнику, достал банку пива и с характерным щелчком откупорил её. Выпил из горла.
— Но он не мог ждать. Он плакал, — почему-то растерялась я. — Неужели ты не понимаешь, он не может ждать? Да и колбаски сегодня другие, с чесноком. Вчера были люля-кебаб.
Мои слова вызвали недовольство мужчины. Он снова скривился:
— Не люблю полуфабрикаты, ты же знаешь. Сто раз тебе говорил, а ты опять за своё. Лишь бы баклуши бить и не готовить. А ведь дома сидишь. Государство тебе деньги платит, чтобы ты за ребёнком и мужем ухаживала. Моя мать никогда не отказывалась готовить, — громко отхлебнув, он достал из кухонного шкафчика чипсы. — Закажи пиццу, что ли.
— У нас осталось мало денег, — нерешительно возражаю я, наблюдая, как он чешет круглое пузо. — Вчера купила пару ползуночков и подгузники. Осталось три тысячи до твоей зарплаты. Ещё неделю жить.
— Возьми из декретных — через плечо бросает, как я теперь понимаю, якобы мой муж.
— Но я положила их на счёт. Их нельзя снять. Вань, мы же решили копить Теме на обучение. Ты что, забыл?!— чуть не плача, возражаю. — Ты стал таким грубым, Вань. Я не узнаю тебя. Что-то случилось на работе?..
Я вижу эту сцену как бы со стороны и одновременно участвую в ней. Но не могу высказать свои настоящие мысли. Как будто повторяю заученную наизусть пьесу.
Странное чувство.
И в тоже время я не могу отделаться от мысли, что мне всё здесь знакомо: и кухня с потертыми шкафчиками бежевого цвета, и стол, покрытый цветастой клеенкой. Кружки с потрескавшимися стенками, которые почему-то нельзя выбрасывать.
Ах да: «Мама отдала их скрепя сердце. Это фамильный сервиз, и неважно, что от него осталось три кружки и два блюдца. Если выкинешь, обидишь маму. А она не заслуживает того, чтобы какая-то девка её обижала».
И я даже вспомнила интонацию, с которой невсамделишный муж Ваня мне это говорил — столько в его тоне было гордости и апломба, что я тогда подумала — он цитирует мать.
И мне стало очень обидно. Я тоже не заслужила того, чтобы пить из треснувших кружек. А уж поколотые салатники сразу бы выбросила, но их тоже «нельзя трогать».
А почему я не могла пойти и купить другую посуду — не знала. Не могла и всё тут.
Вдруг я услышала детский плач. Он доносился из соседней комнаты, как и звук включённого телевизора.
Вздрогнув, я бросила тряпку, которой собиралась протереть стол, и выбежала из кухни.
Ракурс сместился.
Теперь я укачивала ребенка под звуки равнодушного комментатора. Ему, невидимому мужчине из телевизора, было наплевать, что громкость бьёт по ушам и превышает все допустимые в десять часов вечера децибелы. Он орал, что нападающий перехватил подачу и рвётся к воротам противника. Ему важно было донести свою характеристику футболиста как до замершего перед телевизором мужа, так и до его сына, вздумавшего так не вовремя проснуться.
— Опять хнычет, — недовольно цедит муж, хрустя чипсами. — Это он в тебя такой. Я в его возрасте спал по шесть часов без пробудки и не мешал родителям жить.
Меня эти слова искренне возмущают, и я несдержанно отвечаю: