Чахлый мальчик сжал пальчик меж губ и огорченно пробормотал, как пнул дряхлый дуб:

– Обреченная скотина – не животина. Ей милей кручина.

Перекочевал на стул и – уснул.

Отнесли пониже, на пол, а он сквозь сон ляпнул:

– Час о̀т часу – к концу ближе. Брось у земли! Не к лицу почести. Задержать время – не для нас бремя. Не переключишь вспять – лучше спать и не видать.

Но очнулся – крутанулся, как вертел:

– К врачу – не хочу. Пульса – не мерьте!

И с тех пор укротить смех, задор и прыть не могли и по смерти.


4

Пока был юн, разносил пыл и флирт, как вьюн, дотошный и настырный. Говорил, что ловил за бока жистуху. Нарочно нюхал спирт нашатырный – для бодрости. Будто мало перепадало бунта молодости.

Способностей проявил – горы, но – не пустил в разборы: когда учился числам, сообщил, что рассчитал начало всех начал, но успех затаил, как ротозей – провал.

Уроки пропускал и чертил закорючки, но для мороки задавал взбучки: друзей подводил с яслей, начальства часто не замечал, а учителей честил кислыми и нечистыми не руку. Не подарок был!

Недаром и сто правил ни во что не ставил.

Истину представил верой, веру – мистикой, мистику – химерой, химеру – эквилибристикой, эквилибристику – манерой, а манеру – рвотной рутиной, болотной тиной, потной серой стервой и чрезмерной спермой. Ну, а меру сравнил с авторучкой без чернил и икотой без счета.

В конце учебы учинил при народе что-то в роде погрома и со злобой на лице соскочил в обрыв, не получив диплома.

Потом говорили тайком, что он не воплотил усилий, но был рожден для науки и от скуки сочинил закон и даже открыл частицу, которая бродяжит, как скорая колесница, от живого к мертвому и от мертвого к живому, но сурово закрыл ее, чтоб не попала, как жало, в лоб к другому:

– Свое, – объяснил, – открыл не чужому! От спертого к незатертому путь протянуть – не любому!


5

Женщин он не любил:

– Поклон, – твердил, – грязный пережиток!

Но наплодил детей не меньше, чем море – улиток, за что и был назван горем мужей и кормом паразиток.

Но всем отвечал без печали:

– На то и подбивали!

Вел себя с ними вздорно, грубя, как с рядовыми – командир, под началом которого – не подол, а мир.

На укоры величаво отпускал тираду: у живых, мол, одна дорога, зато ног – много, и надо их умножать вовек, как волна – вал, а кто не смог, тот – идиот или не человек, а металл. Если, поучал, не рожать, не воскреснет и рать.

Намекал, что на века зачал зверька, который хоть и мал, да и плоть легка, зато не хворый и удал, а шире в мире никто не видал.


6

Когда призвали его от труда в ряды, нагородил ахинеи:

– Мы – ломы: богатыри из стали. Ах, умеем! Для того и сады, и песни, и свет. Если на любовь сил нет, тресни, но умри в строю без бодяги, отвори свою кровь на стяги!

Но передавали также, что нахал дрожал и, если не сбежал от присяги, то из-за стражи и тюряги.

Не раз сообщали, что на месте убит, что укрощали экстаз и нож, и динамит.

Но всегда добавляли, что беда – галиматья, а ложь раздували врали, а герой – с нами, как знамя на древке, оттого и злой, как улей, хотя и звали его девки лапулей.

Объясняли, что пошлют его за кордон, на раздрай, флаги рвать – глядь: на бедняге рать! – не подождут и – давай оплакивать! А он – тут как тут, и ничего – без боли: "Врешь, не возьмешь!" – и сплошь мат, не разберешь, то ли у него редут от засады, то ли скат, то ли снаряды не берут оттого, что – свят.

Но шептали еще за плечо, что рассказ – едва ли хорош, и раз он спасен и живой, то – не дурной, как молодежь, шагать строем ради дяди трижды на день, а выждал срок, устроил дебош и под шумок закосил за гать в рожь и – моментом – в тыл: документы сменил и – не найдешь. А кто известен как он, попал под трибунал и осужден ни за что как дезертир, который не за честью побежал, а под заборы и – по борозде – в сортир, подальше от рыл, где и сидел не у дел тишайше, как тончайший тюль, а не сруль, пока не накрыл его патруль.