Что, если таким образом она говорила мне свое «спасибо», свидетельствовала свой восторг, подтверждала, что пережитое ею стоит того, чтобы отбросить все докучливые мысли и сомнения? И просто жить, жить, жить – бурно и страстно, уповая на свет, молодость и радость, как на высших судий?

Повалился на кровать и долго лежал в обалделом ступоре, заснул прямо в одежде, проснулся, словно поднятый ото сна откровением. Глядя в темноту комнаты, который отныне мы обладали вместе, вдруг, абсолютно отчетливо, понял, что теперь, именно теперь, она мне не чужая. Что я в ответе за нее. Что у меня нет ближе и роднее человека.

Подошел к окну, долго и пристально смотрел на освещенный уринным светом фонарей снег под окном. Очень хотелось позвонить ей и сказать что-нибудь. Например, что я на нее совсем не обижаюсь и все приемлю, как есть. Проклял себя за то, что так и не удосужился купить телефон, что так и не научился посылать SMS-ки, что я вообще страшно несовременный человек. Потом сообразил, что сейчас – третий час ночи, что в это время не звонят, да и нужен ей мой звонок, как собаке лишний репей в шерсти…

А вдруг нужен?

На 23 февраля она подарила мне музыкальный центр – пластиковую коробку с лампочками и циферблатами, в которую можно вставлять си-ди-ромы и слушать музыку. Я, конечно, понимал, что пользоваться этой штукой предстоит, в основном, не мне – какой из меня меломан! – а ей с ее друзьями, когда они в очередной раз будут здесь обретаться. Но все равно был ошеломлен, настолько дорогой и фешенебельной была в моем представлении эта штука. Пытался отказаться. Ирина, смеясь, отнекивалась:

– В конце концов, ты спас мне жизнь! – и на вопрос, откуда взяла такие деньги, только махнула рукой. К счастью, подоспела пенсия, и я смог купить ей на Восьмое марта большой букет. Догадываясь, что после обеда она будет «нарасхват», встретил утром, когда она бежала на занятия; едва сам не ошалел, увидев, каким обалденным светом распахнулись ее глаза. Долго смотрел ей вслед, думая над тем, что же она будет в течение трех пар делать с этим моим неуклюжим букетом, куда поставит, где спрячет? Может, попросит сохранить его в преподавательской? Хотя, конечно, проще просто выкинуть…

Несколько раз мне приходила в голову идея все-таки попытаться встретить ее мать, поговорить с ней, объяснить, что я ни на что не претендую, что виноват, и попросить только лишь рассказать Ирине, кто же я такой на самом деле. В моем представлении, это дало бы мне право встречаться с «клонёнком» не на правах «обмена услугами», а на каких-то более нормальных, человеческих основаниях. У нас появилось бы больше доверия. По крайней мере, она знала бы, что я – не чудаковатый старикашка, а ее отец!

Но, с другой стороны, в этом теперь и не было особого смысла. Для такого привыкшего к одиночеству человека, каким я являлся, внимания ко мне ныне было более чем достаточно. Заприметив как-то у меня в прихожей лыжи, она тут же сообщила, в каком из пригородных лесопарков катается по воскресеньям с подругами. С тех пор по выходным, испуская клубы пара, я прокладывал лыжню для стайки хихикающих девиц, терпел шаловливые обстрелы снежками и с дурацкой обстоятельностью показывал им, как надо разводить в лесу костер – как будто им это когда-нибудь в жизни пригодится!

Неудобства от чувства неловкости компенсировались единственно тем, что, когда подруги разбегались по домам или более веселым компаниям, Ирина иногда оставалась со мной, и мы шли по лесу вдвоем, чаще – бок о бок, прокладывая две параллельные лыжни, и между нами в такие минуты устанавливалась особая близость. Я самым натуральным образом ощущал ее частицей самого себя, чувствовал, как в ее раскаленные долгим бегом легкие врывается свежий бодрящий воздух, как сильное, молодое сердце гонит по жилам жаркую, алую кровь, как напрягаются мышцы, тонизируя нервные окончания и превращая ее всю в стремительную птицу, стелющуюся в своем полете над слепящим своей белизной глаза снегом…