Соня Гончарова возвращается с праздничной всенощной, довольная и счастливая. Снежок сыплет, мягкий, но сухонький, приятный. Отчего не всегда так на душе хорошо, отчего не всегда все небо в ангелах? Почаще надо в храм ходить, там дышится душе легче.
«Жить или не жить? Господи, ты знаешь. Ты видишь, что все струночки на моих гуслях подпилены, и уж никто их не свяжет, не сплавит, чтобы звук был. Что было жизни, что не было ее. Вспомнить толком нечего. Вот Оптину только, в августе, да Печоры весной. Ну, Загорск – это конечно, любимое место. И отчего мне в Загорске так весело всегда? Господи, какой же дивный там твой угодник, Преподобный Сергий! Ни разу не было, чтобы из Лавры без подарка вернулась, духовного… Ах, как в Лавре хорошо! Поехать, что ли, завтра?
Жить или не жить. Нечем жить, уже нечем, а лет… и сказать стыдно. Теперь в насмешку будут все шутки, все указания на молодость, все призывы к терпению. Я ж как птичка теперь, лапками вверх. Ты знаешь, а кроме меня и Тебя, Господи – никто. Ты возьми меня и не посчитай за грех, что я вот так скоро прошусь к Тебе.
Не потому что на земле плохо, а потому что изжила я уже свою землю, проросла уже, а меня, растение, снова в грязь втаптывают. Будто какую святыню топчут. Любой человек – святыня. Потому и надо прогибаться, и надо, чтоб по тебе ходили, чтобы одна только святыня осталась. Будто в каждом человеке, перед смертью, одна лишь святынька и остается. Страшно, ужас как страшно. Но не могу я жить более, и не хочу дурной веры. Упадешь – поднимут… от ума это, только от одного ума, и более ничего. А вот в смерти видеть благословение – труднее. Это как целовать то, что по тебе ходит. Надо целовать, тогда и скорое избавление. Даже если танк по тебе пройдет и скажет: надо целовать – и целуй, и терпи. А не «упадешь-поднимут». Не ванька-встанька, а святыня».
Отец Игнатий напоминает Соне водяного. Главного водяного: с русалками. Заворожит, заговорит, увлечет своей мурлыкающей реченькой, а потом ты – хлоп об угол головкой. Глаза у него мертвые, рыбьи, хоть и нос веселый, дельфиний. Такие глаза бывают у человека, у которого в жизни сей ничегошеньки не осталось, и которому ничего от жизни сей не надо. Говорит отец Игнатий порой даже красиво. Мол, покаялись, глазки блестят, крылышки выросли. Что-то вроде азарта борьбы. Мол, победил врага. Потому, мол, и жить интересно. Только до Сони эти слова не доходят, потому что у отца Игнатия глаза рыбьи, и весь он внутри стеклянный. Химера одна. Потому что внутри – пусто, нечего там искать, там скуфеечка одна, а в ней бумажки шуршат. Ни одного слова не подберешь. Страшно! Тьма скорбей у отца Игнатия внутри. Все скорби – чужие, напрасные. С долгами смешанные, забытыми обещаниями пересыпанные. Соня отчасти понимает, вроде как с ней: я ударю, а ты потерпи. То же самое: я напишу, а ты прочитай.
Отец Игнатий – наоборот, с Сошкой весело заговаривает, как будто в мужском роде:
– Как ваша жизнь? Как жизнь?
И смотрит своими рыбьими глазами с железным зрачком, как из-за стекла.
Нету жизни, нету ее, а вот умирание есть. Возможно, что и греху. Но Соня не знает.
Отец Игнатий говорит властно, однако слушать его приятно.
– Не сетуйте, не огорчайтесь, вам легче будет! – Батюшка распрямился во весть рост. – Вот ваше место!
Взмахнув длинной рукою, указал на сонмище своих окормленцев. Дети его духовные, что ли. Да кто ж на Алексеевском подворье духовным чадом отца Игнатия не является? Все.
– Берегите себя, и сохрани вас Господь, сохрани вас Господь…
Знает отец Игнатий, о чем Сошка лучше всего молится, очень даже знает.