– А в честь того, ласковая, – Медведков сел на диван, и положил голову Светлане на грудь, – что меня назначили главным инженером леспромхоза. – Он выдержал длинную, торжественную паузу и не без гордости спросил: – Ну как, сразил?
Светлана не ответила. Медведков резко повернул голову и увидел, как катятся по щекам Светланы две крупные прозрачные слезинки.
– Что с тобой, Светлая, что случилось? – испугался он.
– Но ведь теперь ты уедешь в Прибрежное? – тихо прошептала Света.
Павел Иванович ошалело уставился на свою ласковую – об этом он как-то и не подумал. А ведь летом, только по одному его слову, она не поехала поступать в институт.
Так поздно снег никогда еще не ложился – в последних числах ноября. Поля, леса, звери и птицы – все истосковалось по нему. Стылая, черная, неприбранно-неряшливая земля опостылела в таком виде сама себе и на каждый шаг отзывалась недовольным скрипом и скрежетом… Но вот сорвалось и наконец упало на землю невиданно пушистое, подбитое холодом пуховое одеяло, и все переменилось вокруг. Поля и перелески засверкали от нестерпимой белизны, посветлел, помолодел лес, опрятнее стали завалы бурелома и даже пни приосанились на делянах: на каждом из них словно бы сидит этакая добротная шапка-ушанка. На фоне поседевших в одну ночь сопок отчетливее проступили хвойные деревья, а вот белокожие красавицы березы стали едва заметны… Тишина и покой повсюду. Лишь высоко в небесах искрятся и с шорохом осыпаются звезды, да круглоликая луна, словно скатанный ребятишками из мокрого снега шар, кочует по безбрежным просторам…
Все поутихло в тайге, все замерло и затаилось, и только чуть слышен шорох бронзовой листвы на одиноко стоящем дубе.
И ведет, и уводит память, и никуда от нее не деться, как от преданной и постылой подруги. Этот пожизненный оброк, всегда обязательный, но не всегда приятный, преследует нас всю жизнь. И мы идем на поводу у памяти, как верные, но не очень злые псы, готовые по ее приказу сорваться и нестись сломя голову бог знает куда и бог знает зачем…
Тот отблеск костра навсегда остался живым и теплым, манящим и родным. Словно бы в нем растопились последние льдинки детского недоверия и страха перед грядущей жизнью. Тот отблеск костра – приметная веха, от которой пошло уже юношеское летоисчисление и одновременно рубеж, за которым остались самые счастливые, самые беззаботные и радостные ее дни…
Они с Риткой сидели на небольшом обрубке дерева, крепко прижавшись друг к другу от неуверенности и страха. А по ту сторону костра, напротив, сидели два солдатика и пели под дребезжащую гитару:
Вы слышите: грохочут сапоги,
И птицы ошалелые летят…
И женщины глядят из-под руки,
В затылки наши бритые глядят
И ах как же хотелось им быть этими женщинами, красивыми, многоопытными, глядящими из-под руки в стриженые затылки солдатиков.
Вы слышите, грохочет барабан,
Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней!
Уходит взвод в туман, туман, туман,
А прошлое ясней, ясней, ясней…
И слышался им этот грохот барабана, солдат прощался с Ней, крепко обнимая плечи и целуя в губы, и уходил потом вместе со своим взводом в туман, на прощание весело и отчаянно взмахнув рукой с зажатой в ней пилоткой. Где все это они видели, во сне или наяву, в кинохронике или вычитали в книгах, но так все отчетливо и правдиво вставало перед их глазами, что дух захватывало. В эти минуты, наедине с собою, они были готовы на все, они даже хотели, чтобы сейчас, немедленно случилось это все – такое страшное и манящее, такое взрослое и таинственное.
И снова переулком сапоги,
И птицы ошалелые летят…
Стихли последние аккорды, растворились в черной, непроглядной ночи голоса, и они испуганно встрепенулись, и освобожденно порадовались: слава богу, ни о чем их солдатики не догадались, мысли их не подслушали… И первый испуг за собственные мысли, за смутные мечты. «Как, это я так думала? Я так хотела? Какой ужас! Какая я, оказывается, плохая… Что теперь делать? А вдруг кто узнает – стыдно-то, стыдно как. Неужели я одна такая? Неужели только я так плохо думаю?» И пристальный, внимательный взгляд на подругу, и тяжелый вздох: «Наверное, только я…»