Высказав эту основательную мысль, юный физиолог присоединился к группе проходивших мимо друзей. Оба архивиста, редкие гости в этом саду, чересчур отдаленном от улицы Паради-о-Маре, остались с глазу на глаз и повели беседу о своих занятиях. Жели, кончивший третий курс, готовил диссертацию и тут же с юношеским восторгом изложил тему. По правде говоря, предмет его показался мне хорош, тем более что я и сам подумывал разработать в ближайшее же время его существенную часть. Дело шло о Monasticon gallicanum[9]. Юный ученый (именую его так в качестве предсказания) хотел дать объяснение ко всем доскам, гравированным в 1690 году для сочинения, которое Дом Жермен отпечатал бы и сам, когда бы не помеха, неустранимая, непредвидимая и неизбежная для всех. Умирая, Дом Жермен все же успел оставить свою рукопись законченной, в полном порядке. Доведется ли мне сделать то же со своей? Но не в этом дело. Как я понял, г-н Жели намеревался посвятить археологическую заметку каждому аббатству, изображенному скромными граверами для Дом Жермена.
Друг этого Жели спросил, все ли рукописные и печатные источники по этому предмету ему известны? Тут я насторожился. Они сначала обсуждали подлинные документы и, должен признаться, делали это с достаточною методичностью, несмотря на множество нескладных каламбуров. Затем они дошли до современных критических работ.
– Читал ли ты заметку Куражо? – спросил Бульмье.
«Хорошо», – сказал себе я.
– Да, – отвечал Жели, – работа добросовестная.
– А ты читал в «Историческом обозрении» статью Тамизе де Лярока? – спросил Бульмье.
«Хорошо», – сказал я себе вторично.
– Да, – отвечал Жели, – и я нашел там ряд полезных указаний.
– А ты прочел «Обзор бенедиктинских аббатств в тысяча шестисотом году» Сильвестра Бонара?
«Хорошо», – сказал себе я в третий раз.
– Ей-богу, нет! – ответил Жели. – Да и не знаю, стану ли читать. Сильвестр Бонар – дурень.
Обернувшись, я заметил, что тень уже дошла до того места, где я сидел. Становилось свежо, и я почел нелепым оставаться и получить ревматизм, слушая безрассудства двух самонадеянных юнцов.
«Ну, ну! – сказал себе я, поднимаясь. – Пусть этот болтливый птенчик напишет диссертацию и защитит ее. Он попадет к коллеге моему Кишра или другому профессору, которые ему покажут, что он еще не оперился. Считаю его просто сквернословом. И на самом деле все сказанное им о Мишле, как думаю сейчас об этом, несносно и переходит всякие границы. Так говорить о старом даровитом учителе! Это гадко!»
17 апреля
– Тереза, дайте мне новую шляпу, лучший сюртук и палку с серебряным набалдашником!
Но Тереза глуха, как куль с углем, и медлительна, как правосудие. Тому причиной ее годы. Хуже всего то, что она воображает, будто хорошо слышит и легка на ногу, и, гордясь шестидесятилетней честной службой в доме, обслуживает старика хозяина с самым бдительным деспотизмом.
Что я вам говорил?.. Вот и теперь она не хочет дать мне палку с серебряным набалдашником, опасаясь, как бы я ее не потерял. Это правда, я довольно часто забываю зонты и трости в омнибусах и книжных лавках. Но сегодня я имею полное основание взять мою старинную трость, где серебряный чеканный набалдашник изображает Дон Кихота в тот момент, когда он, держа копье наперевес, стремится в бой с ветряными мельницами, а Санчо Панса, воздевая руки к небу, тщетно заклинает его остановиться. Эта палка – все, что получил я из наследства дяди, капитана Виктора, который при своей жизни больше походил на Дон Кихота, чем на Санчо Панса, и любил драки так же естественно, как другие их боятся.
Уже тридцать лет ношу я эту палку при каждом знаменательном или торжественном выходе своем из дому, и две фигурки – господина и оруженосца – вдохновляют меня и подают советы. Мне чудится, я слышу их, и Дон Кихот мне говорит: