Но я устал, глаза мои мутятся, рука дрожит, и свой прообраз я вижу в тех стариках Гомера, которые по слабости держались вдалеке от боя, сидя на валах, и стрекотали, подобно кузнечикам в траве.

Так протекали мои мысли, когда трое молодых людей шумно уселись по соседству от меня. Не знаю, приехал ли каждый из них в трех лодках, как обезьяна в басне Лафонтена, но верно то, что втроем они заняли двенадцать стульев. Я с удовольствием их наблюдал, – не потому, чтобы они собою представляли нечто выходящее из ряда вон, но в них я увидал то честное и жизнерадостное выраженье, какое присуще юности. То были студенты. В этом я убедился не столько по книгам в их руках, сколько по самому характеру их облика. Ибо все, кто занимается умственным трудом, узнают друг друга с первого же взгляда по какому-то признаку, общему им всем. Я очень люблю молодежь, и эти юноши мне нравились, несмотря на некоторые вызывающие и диковатые манеры, поразительно напоминавшие мне время моего ученья. Они, однако, не носили, как мы, длинных волос, ниспадавших на бархатные куртки; не разгуливали, как мы, с изображеньем черепа; не восклицали, как мы: «Проклятие и ад!» Прилично одетые, они не делали заимствований в Средних веках ни для костюма, ни для речи. Следует добавить, что они не оставляли без внимания проходивших по террасе женщин и некоторым из них давали оценку в довольно ярких выражениях. Однако их суждения на эту тему не заходили так далеко, чтобы я был вынужден покинуть свое место. Впрочем, когда молодежь прилежна к занятиям, я не сержусь на ее шалости.

Один из них отпустил какую-то вольную шутку.

– Что это значит? – воскликнул с легким гасконским выговором самый низенький и самый черный из троих. – Это нам, физиологам, пристало заниматься живой материей. А вы, Жели, как все ваши собратья, архивисты-палеографы, живете только в прошлом, ну и занимайтесь вашими современницами – вот этими каменными женщинами!

И он указал пальцем на статуи женщин старой Франции, во всей своей белизне стоявшие полукругом под деревьями террасы. Эта шутка, сама по себе пустячная, все же довела до моего сведения, что тот, кого звали Жели, был студентом Архивной школы. Из последующего разговора я узнал, что сосед его, блондин, бледный как тень, неговорливый и саркастичный, был его товарищем по школе и звался Бульмье. Жели и будущий врач (желаю ему быть им) разглагольствовали с большой фантазией и жаром. Поднявшись до умозрительных высот, они играли словами и говорили глупости, свойственные умным людям; иными словами – глупости ужасные. Нет нужды добавлять, что они изволили высказывать лишь самые чудовищные парадоксы. И в добрый час! Не люблю я молодых людей, чрезмерно рассудительных.

Студент-медик, посмотрев заглавие книги, бывшей в руках у Бульмье, сказал:

– Вот как! Ты читаешь Мишле?

– Да, я люблю романы, – серьезно ответил Бульмье.

Жели, выделявшийся своей красивой стройной фигурой, властной манерой и бойкой речью, взял книгу и, перелистав, сказал:

– Это Мишле в его последней манере, лучший Мишле. Нет больше повествований. Есть гнев, обмороки, эпилептический припадок из-за фактов, которые он не удостаивает излагать. Детские выкрики, капризы беременной женщины! Воздыхания и ни одной обычной фразы! Поразительно! – И он вернул книгу товарищу.

«Это дурачество занятно, – сказал себе я, – и не так уж лишено смысла, как может показаться. В последних писаниях нашего великого Мишле действительно есть некоторая взволнованность, я даже бы сказал – потрясенность».

Но студент-провансалец начал утверждать, что история – упражнение в риторике, достойное всяческого презрения. По его мнению, единственной и настоящей историей является естественная история человека. Мишле был на правильном пути, когда рассказывал о фистуле Людовика XIV, но тут же опять поехал старой колеей.