Вечерами мы с Джинни, освещая разбитую дорогу фонариком, ходили в бар «Чикоте», где понемногу выпивали с Эрнестом и Йорисом Ивенсом, с Хербом, Делмером и Джози и со всеми теми, кому весной 1937 года была небезразлична судьба Мадрида. «Могут ли наши пишущие машинки дать хоть какой-то отпор пулеметам? – спрашивали мы друг друга. – Есть ли толк от наших слов?» В этих разговорах сквозили одновременно страх и кураж. Просто непередаваемое чувство: ты сосредоточиваешься, слушаешь, наблюдаешь и при этом живешь необычайно яркой и насыщенной жизнью. Джози любила повторять, что на самом деле человек стремится вовсе не к безопасности, а к неизведанному. Уж не знаю, была ли эта ее формула универсальной или же подходила только к определенному типу людей, которые в разгар войны пили в каком-нибудь мадридском баре и были счастливы, когда кто-нибудь составлял им компанию.

Обычно по вечерам Хемингуэй хвастался в «Чикоте» как заведенный. Благодаря связям Йориса Ивенса он действительно имел доступ туда, куда другие не могли попасть, но то, как Эрнест об этом рассказывал…

«Я прошелся с генералом по полю боя и предложил ему более удачную стратегию…»

«Пацан целился неумело, как мальчик, который только-только научился обходиться без подгузников, так что я взял у него винтовку и показал, как надо стрелять по фашистам…»

Послушать Хемингуэя, так никто не знал о войне больше его. У него имелись самые лучшие карты и оружие, продукты и выпивка. В общем, всем до него было очень и очень далеко. А когда у Эрнеста заканчивались истории о собственном героизме, он брал в руки гитару и пел: громко, однако не слишком хорошо.

Как-то в один из таких вечеров я обратилась к Джозефине, но так, чтобы меня услышал Хемингуэй:

– Джози, а вы не думаете, что наш Скруби мог бы навестить раненых ребят в госпитале? – Я выдумала это прозвище, сократив и смягчив слово «screwball» («хреноплет»); насчет посещения госпиталя я действительно так считала, но в то же время мне хотелось завоевать расположение Джозефины. – Вам не кажется, что, если бы Эрнест написал о раненых бойцах, это было бы лучшей иллюстрацией того, что здесь происходит?

Хемингуэй рассмеялся, но не надо мной, хотя в тот момент мне именно так и показалось.

– Ему в этой статье будет негде развернуться. Он же не делает сам переливание крови и не ампутирует конечности, – парировала Джози.

Эрнест снова рассмеялся и принялся громко рассказывать о том, какой материал они отсняли сегодня для фильма «Испанская земля», как будто опасался, что кто-то мог забыть о том, почему он со своей командой каждое утро отъезжает от отеля на двух машинах, тогда как большинство корреспондентов ждут трамвая или идут пешком.

Разговор, как это часто бывало в те дни, переключился на статистику, в которую так удобно упаковывать войну: сколько снарядов упало на город, какое количество солдат участвовало в боях и все в таком роде.

Джози придвинулась ближе ко мне и пояснила:

– Эрнест не мастер возвращаться туда, где ему причинили боль.

Я ждала. Когда молчишь, всегда найдется тот, кто заговорит вместо тебя.

Эрнест взял в руки гитару и завел испанскую песню.

– Скруби, – сказала я, – ты знаешь, как я люблю, когда ты поешь, но сейчас лучше помолчи, а то ты своим пением всех шлюх до экстаза доведешь.

А сама подумала, как это трогательно: за напускной бравадой Эрнест прятал страх, который испытывали мы все, ведь только идиоту тогда не было страшно. Хемингуэй был тяжело ранен на Первой мировой, и врачи так и не смогли извлечь всю шрапнель из его ноги. Однако он тем не менее приехал сюда, и это характеризовало его как нельзя лучше.