Ах, эти женщины! Сидящие на краешке больничных коек, на садовых скамейках, замершие в закутке пропахшего лекарствами больничного коридора, застывшие за толстыми стеклами окон или на выщербленных ступенях лестницы, или под тихими липами у пруда, или прижавшиеся спиной к пожелтевшей глазури остывающей изразцовой печи. Видел ли мой отец, как они, кто в исподней рубашке, кто в привычном, лагерном еще, серо-белом платье, вскрывают полученные от него письма? Как сначала смущенно, а потом уже улыбаясь, с замирающим от волнения сердцем или с крайним недоумением вновь и вновь пробегают глазами по строчкам?

Дорогая Нора, дорогая Эржебет, дорогая Лили, дорогая Жужа, дорогая Шара, дорогая Серена, дорогая Агнеш, дорогая Гиза, дорогая Каталин, дорогая Юдит, дорогая Габриэлла…

Наверное, Вы привыкли к тому, что, когда разговариваете по-венгерски, к Вам может обратиться незнакомый Вам человек – на том основании, что он тоже венгр. Что поделаешь – не то нынче воспитание.

Вот и я только что фамильярно к Вам обратился на том основании, что мы с Вами земляки. Я не знаю, встречались ли мы в Дебрецене, где я был – до того, как Родина загнала меня в трудовой батальон, – сотрудником городской газеты, а отец мой держал книжный магазин в помещении епископского дворца.

Мне кажется – судя по возрасту и фамилии, – что мы с Вами знакомы, Вы ведь жили в проезде Гамбринуса?

Не сердитесь, что я пишу Вам карандашом – дело в том, что по настоянию докторов мне придется опять день-другой поваляться в постели…

* * *

Одной из ста семнадцати получательниц этого послания была некая Лили Райх, восемнадцатилетняя обитательница больничного городка в Смоландсстенаре.

Она вскрыла письмо из далекого Лербру, которое в августе ей принес почтальон, внимательно прочитала его и, решив, что молодой человек с не-обыкновенным почерком наверняка ее с кем-то путает, тут же о нем забыла.

К тому же в те дни она пребывала в лихорадочном возбуждении. Вместе с двумя новоиспеченными подругами, Шарой Штерн и Юдит Гольд, они готовились нарушить унылое однообразие медленного излечения.

Юдит Гольд была девицей с лошадиным лицом и темным пушком над тонкими, плотно сжатыми губами. А Шара – прямая противоположность: бело-курое, хрупкое существо с узкими плечиками и стройными ножками.

Три подруги мечтали устроить в клубе больничного городка венгерской вечер.

Все трое прежде занимались музыкой: Лили Райх восемь лет играла на пианино, Шара Штерн пела в хоре, а Юдит Гольд до войны занималась танцами. Из чистого энтузиазма к ним подключились Эрика Фридман и Гитта Планер. Программу – примерно минут на тридцать – они напечатали на машинке в кабинете врача и вывесили ее в трех местах. Скрипучие деревянные стулья клуба заполнили любопытствующие – в основном пациенты реабилитационного центра, но были и местные, из Смоландсстенара, которым тоже хотелось послушать концерт.

Успех был ошеломительный. После последнего номера – зажигательного чардаша – публика аплодировала стоя, без конца вызывая краснеющих от смущения девушек. Но когда они убежали за сцену, Лили вдруг почувствовала резкую боль в животе. Она скорчилась, обхватив живот, и неожиданно для себя застонала. Потом она повалилась на пол. Со лба градом струился пот.

Шара, самая близкая из подруг, бросилась к ней.

– Лили, что с тобой?!

На какое-то время девушка потеряла сознание. Она не запомнила, как ее увозили на скорой, в памяти сохранилось только размытое лицо Шары, которая что-то кричит ей, а она ничего не слышит.

Позднее она часто задумывалась над тем, что, наверное, никогда бы не встретила моего отца, не случись этот приступ почечной колики. Ведь это из‑за него дюжий белый автомобиль санитарной службы доставил ее в военный госпиталь в Экшё, куда Юдит Гольд при первом же посещении принесла ей, кроме зубной щетки и дневника, то письмо, что послал ей молодой человек из Лербру. И она же, ее подруга Юдит, уговорила ее, несмотря на все доводы разума, написать этому симпатичному парню несколько фраз – хотя бы из сострадания.