После полудня главный врач обычно беседовал с пациентами, устроившись на диване. В одном углу кожаного дивана, в белом халате, сидел Линдхольм, в другом, в больничной пижаме, – отец.
Линдхольм изумленно держал в руках кипу писем.
– Мы обычно не спрашиваем у больных, с кем они переписываются и о чем. Поймите, это не любопытство…
– Я знаю. Но я хотел бы вас посвятить, господин главный врач.
– Вы говорите, любезный Миклош, что здесь сто семнадцать писем. Обширная переписка, поздравляю вас. – Линдхольм покачал на руке всю стопку, как бы прикидывая ее вес. – Хорошо, я попрошу сестру купить марки. С любыми вопросами материального свойства вы запросто можете обращаться ко мне.
Мой отец поддернул пижаму и закинул ногу на ногу.
– И все – женщины, – самодовольно ухмыльнулся он.
– Неужели? – вскинул брови Линдхольм.
– Точнее, девушки. Венгерки. Из Дебрецена и окрестностей. Я и сам там родился.
– Понятно, – кивнул главный врач.
Он конечно же ничего не понял, да и не мог понять, зачем моему отцу эта уйма писем. Но все же изобразил на лице понимание – ведь разговаривал он со смертником.
А отец как ни в чем не бывало продолжил:
– Две недели назад я навел справки: сколько по всей Швеции женщин, которые родились в окрестностях Дебрецена и теперь находятся здесь на лечении. Моложе тридцати лет!
– В больничных бараках?! О-о!
Они оба знали, что, кроме Лербру, в Швеции есть еще не один десяток подобных реабилитационных центров. Мой отец самодовольно выпятил грудь, распираемый гордостью за свой гениальный план.
– Там ведь женщин хоть пруд пруди. Женщин, девушек. Вот, извольте взглянуть! – Он выудил из кармана пижамы длиннющий список. И, покраснев от смущения, протянул врачу основательно препарированный реестр, где отдельные имена были помечены крестиками, галочками, треугольничками.
– Ого. Вы ищете среди них знакомых? Это можно приветствовать!
– Вы неправильно поняли, – хитро прищурился мой отец. – Я ищу невесту. Хочу жениться.
Он наконец-то сказал это! И откинулся на диване, ожидая эффекта.
Линдхольм недовольно нахмурился:
– Похоже, любезный Миклош, в прошлый раз я объяснялся недостаточно ясно.
– Что вы, доктор, напротив.
– Похоже, подвел меня ваш язык! Шесть месяцев, приблизительно. Это все, на что можно рассчитывать. Это ужасно, Миклош, когда врач говорит пациенту такое, но вы должны понять…
– Доктор, я вас прекрасно понял.
Что тут можно было еще сказать? Оба молча замерли на диване.
И сидели так в нарастающем замешательстве минут пять. Линдхольм размышлял о том, вправе ли он поучать человека, приговоренного к смерти, призывая его трезво взвешивать собственные возможности. А отец мой – о том, надо ли объяснять столь ученому мужу, что такое оптимистический взгляд на мир. Так они и расстались, ничего не сказав друг другу.
Во второй половине дня мой отец, как обычно, лег в постель и подложил под спину подушку. Было четыре часа, время отдыха, когда пациентам полагалось находиться в палатах. Многие спали, некоторые играли в карты, а Гарри с нервирующим усердием выводил на скрипке невероятно сложный финальный пассаж какой-то романтической сонаты.
На сто семнадцать конвертов нужно было наклеить марки. Мой отец слюнявил и клеил их, слюнявил и клеил. А когда пересыхало во рту, то брал с прикроватной тумбочки стакан с водой и отпивал глоток. Ему казалось, что Гарри играл только для него, обеспечивая его занятие музыкальным сопровождением.
Все эти сто семнадцать писем он мог написать и под копирку, ведь единственное, чем они отличались, было обращение.
Представлял ли в своих мечтах мой отец, что почувствует женщина, когда вскроет адресованный ей конверт? Когда вынет письмо и взгляд ее упадет на ровные ниточки его строк?