– Ну и что в этом кино прикольного? – изучающе рассматривая её белое лицо с ввалившимися тёмными подглазьями, примечая, что веки её подёргиваются, а белки желтоваты, спросил Максим. – Раньше ты мне рассказывала, что с инопланетянами беседовала, причём в каком-то коровнике молоком парным их отпаивала, коров доить их учила. Теперь у тебя девочки коленки разбивают, мамочкой зовут.
– Нет, нет, Максик, – нервно захрустела пальцами Лана. – Нет, ты дослушай. Потом девочка ручкой грязной лицо вытерла, плакать перестала и строго говорит мне: «Ты, что не узнаёшь меня, мама? Злая ты, мама, злая и плохая!» – и кулачком мне погрозила! Взяла меня за руку, а рука холоднющая, ледяная. И тут, Максик, меня будто на батуте швырнуло, в кресле подкинуло. Глаза открыла, сердце выскакивает из груди, пот холодный со лба льёт, ты читаешь, свет в комнате горит, а в голове так ясно, ясно стало: это же моя доченька, понимаешь, дочюня моя?! Это она приходила!
– Что ты лепишь? Слушай, ты одной ногой уже в «дурке» стоишь, в натуре! Какая дочь? Чего ты? – поморщился Максим.
– У меня дочь была, – опустила голову Лана. – Я её в роддоме оставила.
– В натуре? – удивился Максим. – Ты ничего не говорила об этом.
– Не говорила. Я редко её вспоминаю. Так, мутно как-то всё помню. Роддом, кулёчек с ребёночком, мордашка красная…
– Выстрелило, – задумчиво произнёс Максим. – Так бывает. И у меня иногда выстреливает. Выстрелит и вспомнишь, обычно то, что и вспоминать тошно, что хотелось бы запереть на замок. Опасно о чём-то одном думать постоянно, крыша может съехать. Я читал, организм сам себя оберегает от стресса, закрывает подвалы с дерьмом нашим.
– Жалко мне её стало, так жалко, крошечку симпомпушечку, – всхлипнула Лана. – А ручки ледяные, прикинь. Может, умерла она?
– Не парься – привяжется. Постоянно обламываться будешь, застрянешь в этом. И вообще, это скорей хорошо, что ты её оставила, за ней какой-никакой уход будет. Кто-нибудь удочерит, людей много бездетных и с деньгами. Ты себя представляешь, вот здесь с дитём на этой свинячьей хате?
– Жалко девочку, – повторила Лана.
Максим подошёл к окну, выстрелил в форточку окуроком, помолчал, глухо сказал:
– Сама же говорила недавно, что тебе рядом с бабушкой хотелось ребёнком умереть, Мысль свою ты не смогла ясно выразить, но я просек, о чём ты. И, подумав, согласился с твоей детской философией. Я сам иногда думаю, что лет десять жизни человеку достаточно, чтобы умереть счастливым. В натуре, станешь взрослеть и оскотинишься, дерьмо пожирать большой ложкой и вонять начнёшь. Будешь живым мертвецом ходить среди мёртвых людей. Хотелось бы тебе сейчас ребёнком стать? Да, хотелось, хотелось бы. Всем хочется. Все понимают, что только там, в детстве, они были счастливы. Я про Робинзона читал сегодня. И мне вдруг страшно захотелось на необитаемый остров, затерянный в океане, где всегда солнце, где нет нашей гнусной питерской зимы, когда светло всего семь-восемь часов, где не гремят раздолбанные, раздутые пьяным духом трамваи, а вместо проспектов, забитых вонючими машинами, – тропки, над которыми свисают лианы. Ты только представь – твои личные тропки, а не улицы, по которым ходят и трутся друг об друга и дышат и смердят убийцы, людоеды, бляди, менты, обдолбаные наркуши, пидоры, воры, торговцы наркотой, будущие депутаты, торгаши и менты. Понимаешь, тропки? Твои тропки! Не улицы с именами убийц! Я даже подумал, что мог бы взять тебя с собой. Была б ты Пятницей, а меня звала бы Воскресеньем. Я бы воскресал каждое утро и со мной воскресал бы весь мир. Мы бы с тобой на острове точняк переломались, загорали бы, кокосы ели, козье молоко пили, ты бы мне детей нарожала, девочек и мальчиков, была бы у нас своя страна Робинзония.