На недоуменный и изумлённый взгляд дочери, Юрий Петрович, думая о чём-то своём сказал, улыбаясь: «Воистину милостив».

Максим

На Апраксином Дворе покупатели ходили с осторожностью, переваливаясь, как пингвины по наледям на асфальте, чертыхались. Было шумно, тесно и скользко. Торговля кипела. Предновогодний ажиотажный спрос, несмотря на холод, поднимал настроение торговцев, среди которых преобладали небритые кавказские лица. Весело скалясь, они зазывали покупателей к прилавкам заваленных импортным ширпотребом, балагурили, согревались чаем и кофе, который разносили шустрые разносчики в термосах. Некоторые, – это было заметно, – «согревались» не только чаем.

Максим, как и все, ходил осторожно, разглядывал товары, интересовался ценами. Чёрную утеплённую кожаную куртку с меховым воротником он купил по удивительно низкой цене и сразу надел её, выбросив свою старую в мусорный бак. Вслед за курткой в мусорный бак полетели его рваные кроссовки, джинсы, свитер и рубашка. Он переоделся в закутке за контейнерами торговцев, сбрызнулся купленным дезодорантом, зашёл в какой-то магазинчик, оглядел себя в зеркало и остался доволен своим видом, подумав уныло: «Зубы выдают профессию, нужно будет хотя бы пеньки вырвать».

Прикупив ещё связку тёплых носков, бельё, кожаную утеплённую кепку с «ушами», шампунь, два блока сигарет, и утеплённые печатки, он стал пробираться к выходу. На одном из прилавков взгляд его задержался на ряде пуховых женских свитеров. Он спросил цену, свитер стоил смехотворно дёшево. Подумав о Лане: «Ходит, как лахудра бомжовая», он купил и свитер.

Временами он испытывал к Лане странную жалость. Казалось бы, изменённое большим наркотическим стажем сознание и гнилой мир, в котором он варился должны были сделать своё обычное дело – лишить его всяких чувственных сантиментов, оставив лишь хитроумное лукавство, изворотливость, лживость, бездушность в отношениях с собратьями по несчастью, особенно, когда дело касается удовлетворения зова крови, требующей подпитки, но хотя он и держал Лану в узде и частенько бывал с ней груб и бесцеремонен, временами жалел.

Она виделась ему глупым щенком выброшенным на улицу, безвредным, не способным на гнилые штучки ребёнком. И тогда в нём, обычно под кайфом, случалось какое-то тепление и оттаивание. Такое с ним происходило нечасто, но какая-то незримая связь с этим жалким, потерянным человечком существовала. Лана же, в момент его душевных потеплений, будто чувствуя их, могла забраться к нему в постель, сворачивалась клубочком, говоря: «Макс, я с тобой полежу немного, ладно? Так одной тяжело жить». Макс благосклонно пускал её, говоря: «Полежи, воробей ощипанный».

Весу в ней и, правда, было с воробья. Она истаяла за последние три-четыре месяца на его глазах, но ни на что жаловалась. Пристроившись рядом с ним, она лежала, почти не дыша. Не спала, просто лежала с открытыми глазами. Никакого сексуального желания к ней у Максима никогда не возникало («тронутое» Эдиком отвращало), не было этого и с её стороны. Недавно он спросил её: «Тебя, что ломает? Что за частые «изменки» у тебя в последнее время? Чего ты постоянно шугаешься на пустом месте, чего боишься?» – «Да чё-то страшно мне временами становится. Иногда ужасно хочется просто с живым тёплым человеком полежать, Эдик – мерзляк, он в одежде спит. Когда я была маленькой, мне нравилось с бабушкой спать. Она была толстая, горячая и мягкая, как перина. Меня за ней, как за горой, совсем не было видно. Я лежала и думала, что пока лежу с ней, меня никто не обидит. Когда она умерла, мне было страшно, я плакала, боялась темноты, не спала. Меня по врачам родители таскали. Один врач был ласковый, я ему сказала, что осталась без бабушки-защитницы и боюсь жить. Он меня погладил по голове и сказал, чтобы я не боялась, что бабушка не умерла, она с небес всё видит и остаётся моей защитницей. Я тогда перестала бояться. А теперь мне опять страшно. А недавно, Макс, я подумала, что мне нужно было умереть с бабушкой, что классно было бы вообще не вырастать, в натуре, остаться девочкой маленькой, лежать себе с бабулей, с ней и умереть, а Максим?»