) чудесным образом приобретшее черты аристократизма, а голова полна была неопровержимых взглядов и суждений.

– Они очень вкусные, поешь, а то свалишься, – сказал Хартог.

– Я уже лет десять как не завтракаю.

– Это ничего не значит. В любой момент можно упасть в обморок, я знаю, о чем говорю. Сделай мне удовольствие, съешь круассан.

Брам взял с тарелки круассан.

– Ты что, специально для меня их купил?

– Да.

– Папа, что с тобой случилось?

– У меня было хорошее настроение. Или, если угодно, я проявил слабость. Вкусно?

Хартог вел себя так, словно совершил подвиг или сам испек эти круассаны.

Под напряженно-выжидающим взглядом отца Брам откусил кусочек. Немного подождал. Прожевал. Кивнул.

И Хартог просиял и тоже кивнул, довольный до чрезвычайности.

– У них самые лучшие, у Хаевского. У русских.

– Прекрасно. Но о круассанах мы могли бы поговорить и по телефону.

Отец позвонил ему два дня назад. Он хотел обсудить с сыном что-то важное. И непременно у себя дома.

– Речь идет о вкусе, – сказал отец. – А вкус – непосредственно телесное ощущение. Вкусовые процессы – невероятно сложный феномен.

– О вкусах не спорят, – робко заметил Брам, надеясь задавить дискуссию в зародыше.

– Чепуха, – отозвался Хартог. – Вкус существует и как объективное понятие. Все дело в электрохимических процессах.

– Я тебе верю.

– Очень мило с твоей стороны, – заметил Хартог, и Брам не смог сдержать улыбку. – Как дела дома?

Пять дней назад Хартог обедал у них; пока Рахель готовила, он держал на руках Бена, молча, без видимых эмоций, а после еды сразу ушел, но ему необходимо было знать, что у Брама дома все в порядке.

– Все в порядке.

– Это хорошо.

Отец отхлебнул кофе. Вообще-то он был человеком воспитанным и старательно соблюдал этикет, но когда пил что-то горячее, неизменно прихлебывал. Дурная привычка, приобретенная в пригороде Зволле.

– А ты есть не будешь? – спросил Брам.

– Я уже поел.

Брам взглянул на него. Отец сидел в кресле, держась очень прямо, свежий и энергичный. С головой, полной идей, в которых во всем мире разбиралось от силы несколько десятков ученых. В которых Браму не разобраться никогда.

Хорошо, что отец оставил его в Голландии, когда Браму было тринадцать. Иначе ему не удалось бы стать тем, кем он стал. В ранней юности ему казалось, что Хартог почти презирает его; он был уверен, что отцу хотелось бы иметь сына, свободно чувствующего себя в мире менделеевской системы. Но когда Брам пытался ставить химические опыты, они приводили к непредсказуемым результатам. Если он смешивал вещества, то либо не происходило ничего, либо – смесь немедленно взрывалась; реакции шли то слишком быстро, то слишком медленно. Это огорчало отца.

– Когда-нибудь научишься, – говорил он неуверенно.

Брам спросил:

– А у тебя как дела? Все в порядке?

– Лучше не бывает.

– Зачем ты звонил?

– Хотел с тобой поговорить. Ничего особенного, мне надо обсудить с тобой три вопроса.

– Для этого я и пришел.

– Еще круассан?

– Нет, папа, спасибо.

– Мне надо рассказать тебе то, о чем я раньше никогда не рассказывал.

Хартог прикрыл глаза, словно подыскивая первую фразу.

– Ну, папа, говори же.

Обычно Хартог говорил прямо и быстро, теперь же почему-то тянул время.

– Я думаю, как начать, – сердито отозвался Хартог.

Он уставился в стол, стоявший между ними.

– Ладно, я уже понял, как это рассказывать. Слушай. Очень давно, мне было шесть, значит, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, мы едва сводили концы с концами. Я когда-то тебе об этом рассказывал. Был экономический кризис и вдобавок заболел отец. Каждый день мама ходила в деревню, продавала какую-то мелочь, вроде шнурков для ботинок. К счастью, брат уже мог работать. Но если я тебе об этом и рассказывал, я умолчал об одной вещи. Однажды…