Театр обладает уникальной способностью предъявлять социально одобренный репертуар эмоциональных матриц в максимально наглядной, телесной форме, полностью очищенной от случайной эмпирики повседневной жизни. При этом аудитория образует особого рода эмоциональное сообщество, где каждый имеет возможность сравнить свое восприятие с реакцией окружающих и проверить по своей референтной группе «правильность» и адекватность собственных чувств непосредственно в момент их переживания.

С особой полнотой все эти функции спектакля могли быть реализованы в практике придворного театра. Повышенная ритуализованность жизни двора размывала барьер между сценой и залом, тем более что свечи во время представления не гасились (cм.: Johnson 1999: 11–13; Bergman 1977: 125), а распространенность в аристократической среде любительских постановок приводила к тому, что зрители и актеры могли меняться местами. Складывание и обогащение эмоционального репертуара зрителей шло параллельно с приобретением фундаментальных социальных навыков, причем все эти процессы протекали под пристальным наблюдением монарха. Конечно, с помощью придворного театра можно было формировать души только ограниченной аудитории, но в культурном мире абсолютистского государства практики и культурные нормы двора должны были получать всеобщее распространение.

Если театр оказывался своего рода инобытием и символической проекцией двора, то и сама придворная жизнь тоже отражала поэтику театрального представления (см.: Geertz 1980; Wortman 1995 и др.). В эпоху монархий раннего Нового времени и, прежде всего, в царствование Людовика XIV, служившего образцом для многих европейских и, в том числе, русских суверенов, сам по себе придворный театр становится важным элементом государственного ритуала (см.: Apostolidés 1981; Burke 1982: 6–9, 44–46 и др.).

Как и Людовик XIV, Екатерина придавала театру особое значение. Она не ограничивалась такими традиционными формами патронажа, как щедрое финансирование, назначение высших сановников руководителями театральной дирекции и регулярное посещение представлений. Она осуществляла и непосредственное руководство театром: сама сочиняла нравоучительные комедии и комические оперы и участвовала в их постановке, влияла на формирование репертуара и распределение ролей, определяла сложную систему доступа публики на различные спектакли и строго следила за благопристойностью поведения аудитории (см.: Evstratov 2012).

Среди общественных институтов, служивших во Франции XVII–XVIII веков «эмоциональными убежищами» для тех, кого не устраивал «эмоциональный режим» двора, Уильям Редди назвал, в частности, масонские ложи (Reddy 2001: 151–154). Московские розенкрейцеры, представлявшие собой самую радикальную и последовательную часть масонского движения (см.: Fagionatto 2005; Кондаков 2012), предложили программу полного переустройства внутреннего мира образованного русского человека, по сути дела альтернативную придворной. Они воспринимали свой орден не столько как «убежище», где можно было укрыться от развращенной придворной среды, сколько как прообраз будущего идеального мира и гармонических отношений между людьми.

Розенкрейцерская, да и в целом масонская утопия была вовсе не лишена театральности – известный ритуал приема в ложу и другие правила масонских собраний (см.: Smith 1999: 30–37), как минимум, не уступали по изощренности придворным церемониям, особенно если учесть исходные различия в финансовых и административных ресурсах. Как и при дворе, сложный и разработанный ритуал был призван фиксировать существующую иерархию и статус каждого отдельного члена (cм.: Ibid., 112–135). Однако сама градация посвященности была организована в масонских ложах на абсолютно иных принципах, чем придворная.