Очень он тогда рисковал: его ведь товарищи могли на него же донести, что он беглого отпустил. А все-таки, вот, отпустил же. Не захотел ребенка без отца оставить. Так-то.

Мина помолчал немного, а потом прибавил:

– А крестьянина я того потом топором зарубил. Потому что ничего нет поганей того, что он сделал.

По средам Мина Максима после обеда не трогал, а вместо этого отправлялся Максим с отцом Варлаамом либо на охоту, либо просто пострелять из пищали по дощатым целям, которые тот выстроил в ряд на окраине села.

Тот был учителем куда как более милосердным, большею частью рассказывавшим разные истории и прибаутки, и любившим, в то же время, послушать, когда Максим пересказывал ему «Смерть Артурову». Но и про ученье тоже не забывал: выдавал Максиму пороха, которого в селе хранился огромный запас, наставлял, как стрелять следует.

– Ты не ерепенься! – говорил он Максиму после очередного промаха. – Не тараканься! Успокойся сперва, а потом стреляй. Тогда и руки дрожать не будут, и завсегда во всякую цель попадешь. Пищаль-то пристреляна – на загляденье просто!

Как бы желая показать, что пищаль и впрямь пристреляна, отец Варлаам брал ее, ставил на сошки, тщательно наводил, прикладывал фитиль, пищаль оглушительно рявкала, наполняя поляну горьким дымом, и через пару мгновений можно было уже различить, что он уложил пулю почти в самый центр мишени.

– Видишь, каково? – говорил он Максиму, приосанившись. – А знаешь, отчего? Оттого, что я ни о чем не беспокоюсь. Чего понапрасну сердце себе волновать? Что Богу угодно, то и будет, а чего не угодно – того не будет.

Но Максиму эту науку постичь никак не удавалось. Все он волновался: попадет или нет? Покажет или не покажет себя искусным стрелком? Заслужит или нет от Варлаама похвалу? Оттого руки его слегка подрагивали, да и плечо иной раз дергалось сильнее нужного, и пуля сызнова уходила куда-то в кусты.

После этого Максим с горечью думал, что легко отцу Варлааму, одинокому старому обжоре, ни о чем не волноваться. Что ему, в самом деле? Жизнь свою прожил, а теперь нет у него ни печали, не воздыхания. Впрочем, должно быть, он и всю жизнь таким был: ел, пил, балагурил, ни о чем не задумывался.

– Что же, ты никогда ничего не боялся? – спросил он как-то Варлаама.

– Отчего ж? – ответил тот. – Раньше много боялся. Боялся, что жена разлюбит. Боялся, что приход отберут. За детей тоже боялся, что с ними что случится. Еще боялся, что по миру пойду, есть будет не на что. Ну, а теперь чего мне бояться?

Призадумался над этим Максим. Если этак рассудить, то ему, одинокому сироте, выходит, тоже бояться особенно нечего? Однако же, отчего-то у него, все равно, так, как у Варлаама не выходило. Как станет стрелять – так обязательно о чем-нибудь да переживает.

***

Иной раз Максиму учение давалось очень тяжело. До того тяжело, что думал он бросить все, послать к чертям собачьим и Фрязина, и Мину с его мучительской наукой и отправиться самому по белу свету или пристать к какой-нибудь обители. И то сказать: он грамотный, может книжником сделаться. Почетное дело: сиди себе в тихой келье, шелести бумагой, пиши летопись или своди келарю его цифирь. Куда как лучше, чем свинцовой чушкой махать, тем более, когда тебя к настоящему делу не подпускают.

Время от времени Фрязин уезжал из Воскресенского, когда призывал его кто-нибудь по делу. Как говорил мина, раньше так часто их не тревожили, а в это лето – словно с цепи сорвались упыри. Всякий раз Максим просил Фрязина взять его с собой.

– Нет, не возьму тебя пока, – отвечал тот неизменно, а однажды прибавил, что не хочет, чтобы Максим примеру прочих последовал.