– Что ты? – спрашивал его Зворычный.

– Скучно там, не квартира, а полоса отчуждения, – ответил ему Пухов и что-нибудь рассказывал про Черное море, чтобы не задаром чай пить.

– Был у нас Шариков – чепуха человек, но матрос. Угля у меня не хватило, я и вернись из-под Крыма. А в Крыму тогда белые сидели, а чтоб они не убежали, их англичане сторожили на громадных боевых кораблях… Прибыл я в Новороссийск благополучно и даю сигналы, чтоб еду на лодке доставили, – есть захотел. Хорошо, а только ерундово как-то. В городе стреляют день и ночь – не от опасности, а от хамства. Я все сижу, а есть охота, даже воображения в голове нету. Вдруг подплывает Шариков: ты зачем, говорит, безвременно прибыл? Я ему: проголодался, говорю, и уголь весь погорел. Он – мужик сытый! – как хватил меня, так во всем облачении и сбросил в море. «Плыви, кричит, десантом на Врангеля – после расскажешь». Я сначала испугался, а потом обтерпелся в воде и поплыл с отдышкой. К ночи я добился до Крыма. Вылез на сушь противника и лег в кусты. А потом укрылся песком и заснул. Под утро меня пробрало, и я окоченел. А днем отогрелся на солнышке и поплыл обратно – на Новороссийск. Тут я форменно спешил, потому что есть захотел хуже вчерашнего…

– Доплыл? – спросил Зворычный.

– Уцелел! – закончил Пухов. – По морю плыть легко, лишь бы бури не оказалось – тогда жутко…

– А Шариков тебе что? – узнавал Зворычный.

– Шариков говорит – молодец, я тебя к Красному герою представлю! Видал, – спрашивает, – противника? А я ему: нет там никакого противника – в Симферополе ревком, зря я там на песке сидел. – Не может, – говорит, – быть! Ну вот – опять же – не может быть: плыви тогда сам на сверку! А извещения тогда шли тихо – телеграфной проволоки не хватало, матерьял ржавый. И верно, через день весь Крым Советская власть взяла. Я так и знал, оказывается. Вот тогда Шариков и назначил меня начальником горных недр…

– А Красного героя ты получил? – удивился Зворычный.

– Получил, конечно. Ты слушай дальше. За самоотречение, вездесущность и предвидение – так и было отштамповано на медали. Но скоро на пшено пришлось ее сменять в Тихорецкой.

После чая Пухову никак не хотелось уходить. Но Зворычный начинал дремать, вздыхать – Пухов совестился и прощался, с порога договаривал последний рассказ.


Ночью, бредя на покой, Пухов оглядывал город свежими глазами и думал: какая масса имущества! Будто город он видел в первый раз в жизни. Каждый новый день ему казался утром небывалым, и он разглядывал его, как умное и редкое изобретение. К вечеру же он уставал на работе, сердце его дурнело, и жизнь для него протухла.

Приходя от Зворычного, Пухов печку топить ленился и кутался сразу во все свои одежды. Дом был населен неплотно: жила где-то еще одна семья, а между нею и комнатой Пухова стояли пустые помещения. Если Пухову не спалось, он ставил лампу на табуретку у койки и принимался читать какую-нибудь агитпропаганду. Ею удружил его Зворычный.

Когда Пухов ничего не понимал, он думал, что писал дурак или бывший дьячок, и от отсутствия интереса сейчас же засыпал.

Снов он видеть не мог, потому что, как только начиналось ему что-нибудь сниться, он сейчас же догадывался об обмане и громко говорил: «Да ведь это же сон, дьяволы!» – и просыпался. А потом долго не мог заснуть, проклиная пережитки идеализма, который Пухов знал благодаря чтению.

Раз шли они с Зворычным после гудка с работы. Город потухал на медленной тьме, и дальние церковные колокола тихо причитали над погибающим миром.

Пухов чувствовал свою телесную нечистоту, думал о тоске, живущей на его квартире, и шел, препинаясь тяжелыми ногами.