А сейчас ещё два слова об иллюстрациях Кибрика. Я ведь взялась рассматривать эти две главнейших книги моей юности. Siс! Они обе были изданы задолго до того, как попали мне в руки. «Кола Брюньон» – в тридцать шестом, а «Тиль Уленшпигель» – в тридцать восьмом годах. А над иллюстрациями Кибрик работал, скорее всего, в первой половине тридцатых годов, на подъёме общественного, творческого духа в СССР (возвращение Горького, Первый съезд писателей, расцвет издательского дела). Возрождение во Франции и Фландрии как бы переливалось им в советское Возрождение (только публикация рисунков опоздала, и теперь они служили не подтверждением атмосферы, а её сокрытием, прикрытием). Но сейчас – не о ежовщине, а об этих конкретных книжках. Когда я их покупала в конце сороковых – начале пятидесятых годов, состояние их было отличное, безупречное. Почти новенькими попали они к букинистам из чьих-то хороших библиотек, лишившись сначала своих хозяев (то ли на фронте, то ли в подвалах ЧК), а потом отправленные в случайные руки их опростившимися (или очень нуждающимися?) наследниками. И вот такими – яркими, нарядными, брызжущими мыслями, чувствами, сохранились они в моей душе. А на деле оказались растрепанными от бессчётного перечитывания. А может, попадали за семьдесят лет в какие-нибудь квартирные катастрофы, вроде потопа от соседей сверху? Надо попробовать привести их в порядок.

А сейчас сделаем шаг назад. Вернёмся в сорок второй год, в котором я раздобыла «Тиля Уленшпигеля». И двинулась дальше – в мир взрослых книг. Прежде всего, ревизовала наши домашние (судя по автографам – Юрия). Прочла повести Гоголя. Особенно задели, напугали даже, «Портрет» и «Страшная месть». Пушкинскую прозу проглотила без запинки. «Евгений Онегин» для девятилетней оказался скучноват. Зато «Маленькие трагедии» своей средневековостью очень совпали с «Уленшпигелем», «Петером Шлемилем», «Мушкетёрами». Из поэм с удовольствием читала «Цыган», «Полтаву», «Медного всадника», «Графа Нулина». И до запятых знакомую «Руслана и Людмилу». И все-таки больше я тянулась к лермонтовским стихам. Я уже не говорю о «Мцыри». Но и «Демон». И лирикой его я упивалась. Уже десятки шедевров знала наизусть: и «Ночевала тучка», «И скучно, и грустно», и «Выхожу один я на дорогу», и «Нет, я не Байрон…», и «Дары Терека»… Что странно: я так полюбила Уленшпигеля и Брюньона за их оптимизм, весёлое (именно весёлое) мужество, за фейерверк острот и выходок. А в поэзии Лермонтова меня привлекали именно мрачность, скепсис, ирония – все виды отрицания, гибнущие один за другим герои… Или это уже проклёвывался подросток, желающий ревизовать благополучную взрослую действительность. Я думаю, что мне бы и язвительный Печорин понравился. Не то что денди Онегин. Но прозы в бабушкином однотомнике не было. Может быть, я и докопалась до «Героя нашего времени», посещая усердно детскую библиотеку в конце второго класса. Но тут в нашей жизни всё перевернулось вверх ногами со второй оккупацией Ростова. Она произошла так внезапно и сопровождалась для нашей семьи такими трагическими подробностями, что думать, беспокоиться приходилось даже не о холоде-голоде, а тем более не об отсутствии книг для чтения, а единственно – о жизни и смерти. Впрочем, и здесь существовали индивидуальные особенности в жизни каждого члена маленького семейного коллектива. Мама была озабочена попытками уехать нам в какую-нибудь областную глушь, где никто не знал бы о бабушкином еврействе. Сама бабушка приготовила в тумбочке возле кровати морфий и шприц в стальной коробочке. (Где-то по сей день этот шприц в той же металлической коробочке, ещё из бабушкиных батумских запасов, хранится.)