Но, между прочим, бабушка, как и я, не хотела возвращаться домой из КОГИЗа с пустыми руками. Конечно, книги, купленные дядей и мамой, мы с ней прочитывали охотно, с удовольствием. Но, может, у её литературных вкусов, интересов были некоторые особенности? И вот через пару нововбытовских лет у нас появился ещё один библиофильский маршрут. Совершив необходимые продуктовые покупки, посетив безуспешно КОГИЗ (или вообще не заходя в него), мы переходили на противоположную сторону Энгельса (Большой Садовой) и, миновав строившийся (или уже построенный) «Маслопром», заходили в красивое высокое дореволюционное здание (потом узнала – дом купца Сариева). Кажется, четырёхэтажное. Но нам достаточно было подняться на второй этаж. Правда, по очень крутой, да и ещё и с поворотом, и вообще какой-то небезопасной лестнице. А может, всё это были мои фантазии, окрашивающие походы в «другой» магазин неким романтическим светом. Вернее – сумраком. Здесь действительно не было ни громадных окон КОГИЗа, ни его ярких ламп, ни духа нарядности, новизны, исходившего от книжек. Зато была таинственность в их расположении, в их подержанности, в неожиданности их появления на прилавке не только для нас с бабушкой, но даже для продавщицы: «Ой! А вот посмотрите, что я нашла!» – вскрикивала она. Да и продавщица тут выглядела по-другому: менее нарядно, менее торжественно.

Не знаю, когда я осознала, что мы посещаем особый, букинистический магазин. Слово это, наверное, не произносилось, а то бы я об него споткнулась и запомнила. В последующие двадцать лет мы с бабушкой не раз обсуждали наше прошлое, но почему-то ни разу про эти походы на второй этаж дома Сариева не говорили. А между тем, там были куплены несколько любопытных книжек, которые вносят какой-то штрих в бабушкины пристрастия. Или свидетельствуют о том, что жизнь без ежедневного чтения была для нас обеих смерти подобна? (Слегка сгущаю краски.)

Вот именно там мы купили «Пимокаты с Алтайских» и прочли, сначала чередуясь с бабушкой. Но через какое-то время, все ещё в тридцатые, довоенные годы, я её упоённо перечитывала, про себя, для себя. Что уж так меня увлекло в истории первых пионерских организаций в Барнауле? Лёгкий, ясный язык повести? Искреннее волнение автора? Или моя собственная абсолютная совковость, эта беззаветная преданность всем идеологическим штампам, по которой я в четыре года без запинки перечисляла фамилии всех летчиков, спасавших челюскинцев, в пять, сидя на горшке, сочиняла под траурную музыку из репродуктора стихи: «Прощай, Серго, прощай, Серго Орджоникидзе!», в семь – писала героическую балладу:

Просыпалось солнце рано,
Умывалось в речке.
Шли на водопой бараны,
А за ними овечки.
Вместе с солнцем бойцы подымались,
Подымались, в поход собирались!
Ой, вы кони удалые, домчитесь до речки,
А там и переправимся, не дадим осечки.
Слышен топот конский
По степи каленой…
Ты прощай, боец-товарищ,
В бою закалённый!

(Ну, как? Узнаете влияние Лебедева-Кумача?)

Зато в восемь я уже от слов перешла к делу, ловила и чуть не поймала шпиона. Это уже под влиянием рассказов о пограничнике Карацупе и его храброй собаке Индусе (потом из соображений толерантности превратившейся в Ингуса) и рассказа «Слепой гость», который читали по радио.

Но вернемся к повести «Пимокатам с Алтайских», так мне полюбившейся. Она пропала с большинством моих книг во время войны. Но я её всегда помнила. И горько сожалела, что не знаю фамилии автора, чтобы спросить в библиотеке, взять, перечитать. (О библиографических отделах я узнала много позже.) Но в восьмидесятые годы, когда я и о пионерах, и даже о Барнауле, в котором побывала в «оттепель», давно забыла, книгу переиздали, я её купила. И подарила внукам, которым уже никакого пионерства не досталось. И читать они её не стали. Зато я узнала, что написала об алтайских пионерах не больше не меньше, как героическая Ольга Берггольц. Вот откуда так присущая ей и так завораживающая меня искренность, взволнованность.