И вдруг я, деревенеющий от внутренней скованности и зажатости, в какой-то миг отрываюсь от Мишки. Это кажется бредом… но… но я иду к ней. Еще не верю в свое безрассудство, еще готов в любое мгновение свернуть в сторону и с облегчением отдышаться. Но эта возможность сдаться заставляет меня упрямо идти вперед, иначе я буду ненавидеть себя.

Подружка Светы, а потом и она сама заметили мое движение. Оно теперь понимается однозначно – все пути назад закрыты. Я не сворачиваю, собираю себя в кулак настолько, что мой голос почти не дрожит, когда я церемонно приглашаю Кострикову на танго. Впрочем, я почти не слышу своего голоса, я его лишь чувствую; все окружающее как будто наплывает на меня, теряя четкие контуры. В такие минуты не разум управляет человеком, а что-то  независящее от него, составляющее сердцевину, фундамент твоего «я», и чего нельзя изменить, как бы тебе этого ни хотелось.

Света, помню, быстро взглядывает на меня, словно удивляясь чему-то  или сомневаясь, потом спокойно идет в  круг, слегка склонив голову в  какой-то женской обязательности. Пока мы идем на середину площадки, сердце мое стучит, как молот, в ушах больно отдает глухими, судорожными толчками кровь. Не зря молодым дается крепкое здоровье: старикам уже не выдержать таких нагрузок. Но где-то далеко-далеко в лабиринтах сознания  уже рождается несмелая музыка победы над собой.

Все происходит, как во сне. Тело мое ничего не весит – я его не чувствую, запахи не воспринимаются, перед глазами – плоская пленка с людьми, деревьями, небом. Пальцы помнят скользкое шуршание шелка – это рука, не выдерживая напряжения, иногда ищет опору и ложится на платье. Тогда я чувствую тугое тело Светы, его нервную, живую теплоту; все остальное время моя рука едва касается шелка. Еле– еле передвигаюсь ватными ногами, боясь нечаянно обнаружить свое существование. Но ветер-изверг, как будто издеваясь надо мной, вдруг гладит мою щеку прядью ее волос. Вот они, эти пахучие завитки, отдающие вороненным тусклым блеском, такие реальные, такие дурманящие, что вновь заходится сердце, лицо горит, и мысль только об одном– скорее бы все это кончилось. «Потом, потом» – подавляю я в себе все прочее, что сумбурно ворочается в мозгу.

Мы почти одного роста. Ее лицо против моего. Несколько раз ловлю на себе ее испытующий взгляд и вновь пылаю пожаром. Пучки волосков на моем подбородке терзают меня, как мученика на дыбе. Слегка увожу голову в сторону в наивной надежде, что она не увидит этого пушка, юношеской сыпи, каменной немоты губ. Чувствую на лбу влажный холодок испарины.  «Наверно, блестит»–  думаю с ужасом.

Но вот пластинка кончилась. Провожаю Свету под парадный марш гигантского оркестра, звучащего во мне. Он дует в свои трубы ликующе и торжественно, достигая таких высот, до каких вряд ли когда поднимался потом, хотя случались в моей жизни много других счастливых минут.

Обсуждения с Мишкой, конец танцев, как шел домой – все уложилось в один миг прошлого. Помню себя в саду около полуночи, упавшего на кровать в счастливом изнеможении и разметавшегося, как в горячке. Переживать происшедшее не оставалось больше сил.

Вокруг тишина. Где-то глухо лают собаки  то в одном, то в другом конце поселка, усиливая чувство безлюдности и полуночного покоя. Долго лежу с открытыми глазами, глядя в никуда. Потом поворачиваюсь набок и в просвете  между ветками  наблюдаю темную бездну неба. Никогда прежде не видел такого удивительного, чудного месяца! Огромный светящийся диск в безгрешном, без единого облачка небе. Блестит – смотреть больно. Как величав, как единственен! Деревья, дома, дорожки сада – все залито, все купается в этом море серебряного света. Мне видится – я похож на этот расцветший, в полной силе месяц.