Взять бы ее оторвать и выкинуть.
– И петуха, – услышал он, – и вот… руки.
– Руки? Хм…Чуть распустил ее, по-дружески, а уж вы с претензией. Опять же обстановка. Чувства. Когда еще случай представится? Не сидеть же тут каждую пятницу после обеда? Это – никакой страсти не хватит.
Но руку все же убрал, угловато скособочившись. Просто так – по-человечески – приподнять ее не получилось.
– Прям, как в… спину раненый боец, – выдавил он с трудом. И через силу продолжил ненужную беседу:
– Сглупил. Нужно бы начать с лирических строчек.
– Нужно бы.
– Я тебе разве не нравлюсь?
– Нравишься,– она улыбнулась слегка. – Глаза. И нос.
– Не тяни. Прислушайся к словам искушенного человека. Не-тя-ни. Нужно быстро решить и быстро решиться.
– Лыков, ты же семейный человек,– она уже справилась с растерянностью и смущением и была улыбчива, озорна и… слишком молода. Глаза ее вновь неудержимо блистали голубыми огоньками.
– Н-да,– Лыков отступил от стола и принял глубокомысленный вид: – Семейный-то – семейный, но человек. Ну, я пошел, не насиловать же тебя, в самом деле. Хотя и стоило бы… Кричала бы?
– Да. Но не очень громко.
– Поздно каяться. Ладно, меняю натиск на обволакивание. В нежном возрасте и я был глуп и осторожен.
От двери добавил:
– Мне не себя жалко и не тебя. Их вот,– он протянул руку: – Скромную руку и нежную грудь… Милая Нюся, меня не забудь.
И вышел, сохраняя на губах все более и более деревеневшую по ходу последних слов улыбку.
В коридоре лицо его перекосило. Отойдя несколько шагов, он даже остановился и плюнул сухим плевком в многострадальный с растрескавшейся краской пол. Горячая волна пронеслась все из того самого проклятого живота, в котором совсем недавно гнездился щекочущий холодок, – к вспыхнувшим под ударом крови ушам, вмиг опухшим и в ту секунду менее всего способным воспринимать великие истины.
А Бескова сидела, не видя перед собой ничего. Голова закружилась. От слов Лыкова – никогда не говорившего серьезно, «любимца» и «шалопаестого умницы», от его последнего взгляда, в котором в этот миг не было улыбки (было напряжение и еще что-то, мгновенно вошедшее в ее глаза и позвоночник), – от всего этого у нее вдруг вспотели руки, и теперь вот дрожало выше коленей. Ляжки. Она сама произнесла это слово про себя, проводя ревизию ощущений. И само оно – грубое и изживаемое интеллигентными людьми – показалось ей сладким, возбуждая откровенностью.
«Вот так да! Прямо хоть догоняй. Но нельзя же… Он хоть и смешной, но такой серьезный».
Она проработала в редакции около трех месяцев и со всеми вела себя уже по-свойски. В том числе и с Лыковым. Но иногда почему-то боялась при нем лишнее слово сказать. И вот тут такое.
Дааа… Дела. Как хочется к нему!
«Развратная особа, – решила она о себе. – Крайне. Беспредельно… А он какой-то и, вправду, особенный. С другими не спутаешь. Не то чтобы красавчик, но… в глазах весь мир».
Она осталась чрезвычайно довольной определением, данным Лыкову (очень точно, поэтично, как из романа с психологией) и тем, что вывела на чистую воду свою «развратность»: теперь ее можно было контролировать.
Какой этот Лыков милый! Хороший-хороший.
А дрожь все не проходила.
2
Ничего из трепетных чувств девушки не почувствовавший Лыков в своем кабинете ожесточенно щелкал ногтем большого пальца о зубы и думал ни о чем. В голове все еще было горячо. Обрывки чувств и мыслей Андрей даже не пытался связать воедино. Мужское начало его было уязвлено. Он, в силу природного максимализма, впал в крайность и воспринимал случившееся, как уродливую форму ущербности своей личности в целом. Именно уроды вот так лезут с руками, и так же по ним получают. Он явный урод на постоянной основе.