Мама учила меня, что защищаться необходимо, но первой затевать драку нельзя. В тот раз я нарушила материнский завет, и только это меня немножко утешало.
А еще – самое страшное. Ворона. Ее живьем поджаривали на костре большие парни, семиклассники. Как она кричала! А я прошла мимо и сделала вид, будто не понимаю, что происходит. Минута, при воспоминании о которой даже сегодня сердце тяжелеет. Их было четверо, и таких… В общем, да, струсила. Я, утверждавшая, что не знаю страха, даже исключившая из своего лексикона первое лицо глагола "бояться", я допустила… Бессилие, унижение, чувство вины долго меня грызли. Ведь, может быть, сделай я то, что следовало, эти гады отпустили бы ее. Закричать, броситься, расшвырять ногами костер, схватить ворону, да, они бы растерялись… наверное. Или нет? Надо бороться, надо! С такими вещами необходимо покончить раз и навсегда. Ну-ка, еще одну: "Неправда, что…"
Отсутствие гектографа, как ни плохо я представляла себе, что это за штука, было крайне огорчительно. Уже на пятой листовке запястье от непривычного напряжения заныло, на седьмой боль стала резкой, девятую я уж не чаяла дописать, о том же, чтобы довести число листовок хоть до десятка, и думать было нечего. Рука прямо отваливалась.
За окном вечерело. Я набрала банку клейстера, который под каким-то предлогом заранее попросила бабушку сварить, и вышла в поле. Ненавистный поселок в закатных лучах, с розовыми сосновыми стволами и красными зеркалами окон, казался приветливым, уютным. Но меня он не обманет! Я брошу ему в лицо свое гневное обвинение!
Пока я добежала до поселка, пока обошла несколько улиц, озираясь, как пристало опытной подпольщице, чтобы не быть застигнутой за расклеиванием листовок, стало совсем темно. Темноты я боялась так, как совсем не подобает подпольщице, но дело свое все же довела до конца.
Занятия в первую смену начинались рано, еще в сумерках, и хоть мне не терпелось полюбоваться эффектом своей смелой политической акции, пришлось это отложить. Но едва прозвенел звонок, возвещающий об окончании последнего урока, я, забыв о пресловутой медлительности, первой выскочила из класса, галопом сбежала вниз, на улицу, и понеслась туда, где приклеена к забору ближайшая прокламация.
Еще издали я увидела, что взволнованный народ не толпится у того забора, разъяренные жандармы… то бишь милиционеры не бегут, топая сапогами, разгонять любопытных. Улица, как всегда, была пустынна. Листовки на месте не оказалось. Надо полагать, заборовладельцы в пятьдесят четвертом году не обрадовались, обнаружив мое, хоть и явно детское, а все же сомнительное творение приклеенным к своей собственности. Листовка исчезла и с остальных восьми заборов. Я все обошла: ни одной! И подавленная, разочарованная, поплелась домой, раз и навсегда утратив вкус к подпольной борьбе. Какой-то мутный осадок остался у меня от этой выходки. Я потом не любила о ней вспоминать. Будто сфальшивила, сделала что-то некрасивое, хотя вроде бы столько было благородного пафоса. Может, зря приплела животных? Но мне же и вправду было больно за них! Только, похоже, из-под этой жалости наподобие страусиного зада вылезала другая, побольше, – жалость к себе.
А рука ныла еще несколько дней.
7. Голубая лошадь, красная лошадь, зеленая лошадь
– Идите сюда! Скорее! Она заговорила!
Бабушка в потертой, не по росту долгополой офицерской шинели и вязаной бесформенной шапочке, сияя, вбегает в жарко натопленное "палаццо". Не спрашивая, кто заговорил, отец, как был в одной фуфайке, спешит за ней. Следом устремляюсь я. Последней, беззлобно ворча, что-де невелика сенсация, выходит мама.