– А почему не говорить-то? – спросил Шереметьев.
– Ты что, совсем дурак! Начнут по допросам таскать, спрашивать, подозревать. Не дай Бог, трусость пришьют или, что ещё хуже, сотрудничество с немцами. Расстреляют. Поняли? Слушайте, мужики, у вас пожрать есть что-нибудь, а то я почти сутки маковой росинки в рот не брал. Перед боем есть почему-то не хотелось, а сидор свой я потерял – в окопе, наверно, завалило. Там все мои продовольственные припасы остались. Немцы, суки, наверно, жрут.
Поели сухарей с салом, рыбных консервов. Еда и усталость сморили их на несколько часов. Проснулись к вечеру. Кубышкин посмотрел на часы, предложил:
– Ну, что, выбираться надо. В ночь-то оно гоже. Немцы дрыхнуть будут. Я понимаю, нам идти направо надо, там, как я помню, деревушка какая-то стоит. Может, там наши.
– Ага, или немцы, – добавил Четвериков.
– Может, и немцы, – согласился сержант. – Там видно будет.
Последние лучи солнца сверкнули на медали сержанта. Ема прищёлкнул языком:
– Э, да ты, сержант, видать, бывалый. У тебя вон «За отвагу» грудь прикрывает.
Кубышкин вздохнул:
– Так уж вышло, что из одной войны – финской, да сразу в другую. – Он грязно выматерился. – Достали враги, со всех сторон лезут, гады. Ну, что, идти надо.
Стылая октябрьская ночь покрыла троих бойцов, но предательская тишина, в которой каждый шаг отзывался в воздухе плеском воды и чмоканьем болотной жижи, которые нарушали гармонию ночной природы. Часа через три, когда по открытой воде по пояс они подбирались к камышам, раздались выстрелы из автомата, и над их головами прошелестел рой пуль. Они присели в воду по самую шейку. Ефим прошептал:
– Интересно, кто это: немцы или наши?
Сержант не успокоил:
– Автомат немецкий, слышал? у него редкие выстрелы. Ладно, давай забирай правее, не стоят же они вокруг всего болота.
– Холодно, мужики, – простонал Ефим, лязгая зубами, чувствуя, что онемевшие губы и челюсть еле повинуются ему. – Вмёрзнем мы в это болото, матть её.
Но его уже никто не слушал, сержант и Четвериков забирали вправо, помогая себе гребками рук. Над головой вдруг загудел неизвестно откуда взявшийся ветер, заставляя скрипеть, шуметь высокие сосны и неся холод. Наконец, выбрались, к частому чапыжнику, прислушались – тихо.
– Выбрались мы или нет? – с дрожью в голосе спросил неизвестно кого Тимофей.
– Переодевайтесь в сухое, а то простудимся – сгинем, – приказал Кубышкин и метнулся в сторону. – Ждите, я скоро.
Ефим и Тимофей отжали галифе, шинели, вылили из сапог воду, намотали на ноги сменные портянки, потоптались, чтобы согреться. Продираясь сквозь кусты, вернулся запыхавшийся сержант, прохрипел:
– Нормально, мужики, поблизости никого нет. Везёт нам.
– Чего же везёт-то? – спросил Шереметьев.
– Деревня недалеко, километра четыре, дойдём – согреемся.
– Откуда знаешь – темень ведь?
– Собаки брешут, – коротко объяснил сержант.
Кубышкин тоже отжал одежду, переобулся и протянул им свою фляжку:
– Нате, сделайте по глоточку.
– Что это?
– Спирт, – ответил он и предупредил: – Только по глотку, а то развезёт.
Глотнув спирта, Ефим почувствовал, как по всему телу пробежало тепло, голова прояснилась, а ногам стало как будто легче. Видно, то же самое почувствовал и Тимофей, потому что улыбнулся и, крякнув, сказал:
– Ё-моё, добро, жить можно.
Пока добирались до деревни, два раза приникали к земле, потому что фашисты иногда постреливали. Звуки выстрелов доносились уже издалека, но одна из пуль всё же фьютькнула совсем рядом, и, чтобы не нарваться на очередную шальную гостью, окруженцы прижались к родимой земле-спасительнице. Ветер усиливался, пошла снежная крупа, хлеща их по щекам. Вот и крайние избы деревушки, окружённые изгородями из жердей. Прошли огородом, постучались. Долго никто не отзывался, бойцы подумали, что дом брошенный, но в хлевах вздыхала скотина, гагачили потревоженные гуси. Наконец, кто-то через окно спросил: